Как-то, году в 83‑м, мне довелось побывать в Дивееве. Тогда это было гораздо труднее, чем сейчас: поблизости находился закрытый военный город. Старые дивеевские монахини подарили мне частицу камня, на котором молился преподобный Серафим Саровский. Вернувшись в Печоры, я решился подойти к отцу Серафиму и подарить ему эту святыню, связанную с его духовным покровителем. Отец Серафим, получив этот неожиданный подарок, сначала долго стоял молча, а потом спросил:
— Что я могу за это для вас сделать?
Я даже немного опешил.
— Да ничего…
Но потом выпалил самое сокровенное:
— Помолитесь, чтобы я стал монахом!
Помню, как внимательно посмотрел на меня отец Серафим.
— Для этого нужно главное, — сказал он негромко, — ваше собственное произволение.
О произволении к монашеству он еще раз сказал мне через много лет, совсем при других обстоятельствах. Я тогда уже был в Москве, на послушании у Владыки Питирима. А отец Серафим доживал последний год своей земной жизни и уже почти не вставал. Приехав в монастырь, я зашел повидать старца в его пещерную келью. И вдруг он сам завел разговор о монастыре, о нынешнем положении монашества. Это было очень необычно для него и тем более драгоценно. Из того разговора я запомнил несколько главных мыслей.
Во‑первых, отец Серафим говорил о монастыре с огромной, невыразимой любовью, как о величайшем сокровище:
— Вы даже не представляете, что такое монастырь! Это… жемчужина, это удивительная драгоценность в нашем мире! Только потом вы это оцените и поймете.
Затем он сказал о главной проблеме сегодняшнего монашества:
— Беда нынешних монастырей в том, что люди приходят сюда со слабым произволением.
Теперь я все больше понимаю, насколько глубоко было это замечание отца Серафима. Жертвенного самоотречения и решимости на монашеский подвиг в нас все меньше. Об этом, наблюдая за молодыми насельниками обители, и болел сердцем отец Серафим.
Наконец он произнес очень важную для меня вещь:
— Время больших монастырей прошло. Теперь будут приносить плод небольшие обители, где игумен в состоянии заботиться о духовной жизни каждого монаха. Запомните это. Если будете наместником — не берите много братии.
Таков был наш последний разговор в 1989 году. Я тогда был простым послушником, даже не монахом.
Прозорливость отца Серафима не вызывала у меня и моих монастырских друзей никаких сомнений. Сам отец Серафим очень спокойно и даже несколько скептически относился к разговорам о чудесах и прозорливости. Как-то он сказал:
— Вот все говорят, что отец Симеон был чудотворец, прозорливый. А я, сколько с ним жил рядом, ничего не замечал. Просто хороший монах.
Но я не раз на своей судьбе испытал силу духовных дарований отца Серафима.
Как-то летом 1986 года я проходил мимо кельи старца и увидел, что он собирается сменить лампу в фонаре на своем крыльце. Я принес табурет и помог ему. Отец Серафим поблагодарил и сказал:
— Одного послушника архиерей забрал в Москву на послушание. Думали, что ненадолго, а он там и остался.
— Ну и что? — спросил я.
— Ну и все! — сказал отец Серафим. Развернулся и ушел в свою келью.
В недоумении я пошел своей дорогой. Какого послушника? Какой архиерей?..
Через три дня меня вызвал наместник архимандрит Гавриил. Он сказал, что ему сегодня позвонил из столицы архиепископ Волоколамский Питирим, председатель Издательского отдела Московского Патриархата. Владыка Питирим узнал, что в Печерском монастыре есть послушник с высшим кинематографическим образованием, и обратился к отцу наместнику с просьбой прислать его в Москву. Срочно требовались специалисты, чтобы готовить кинофильмы и телевизионные программы к Тысячелетию Крещения Руси. Празднование намечалось через два года. Послушником, о котором шла речь, был я. Не помню в моей жизни дня страшнее. Я умолял отца Гавриила не отправлять меня в Москву, но он уже принял решение:
— Я из-за тебя с Питиримом ссориться не буду! — отрезал он в ответ на все мои мольбы.
Лишь позже я узнал, что возвращение в Москву было еще и давней просьбой моей мамы, которая надеялась отговорить меня от монашества. Отец Гавриил очень жалел ее и ждал повода отправить меня к безутешной родительнице. А жесткие формулировки были в его обычном стиле.
Конечно, я сразу вспомнил свой последний разговор с отцом Серафимом о послушнике, об архиерее, о Москве и бросился к нему в келью.
— Воля Божия! Не горюйте. Все к лучшему, вы сами это увидите и поймете, — ласково сказал мне старец.
Как же тяжело, особенно в первое время, было снова жить в Москве! И тяжело именно потому, что, просыпаясь ночью, я осознавал: поразительный, не сравнимый ни с чем мир монастыря — с отцами Серафимами, Иоаннами, Нафанаилами, Феофанами, Александрами — далеко, за сотни километров. А я здесь, в этой Москве, где ничего подобного нет.
Если бы в то время кто-то предложил назвать самого вредного человека в Печорах, то, без сомнений, услышал бы в ответ только одно имя — казначей Псково‑Печерского монастыря архимандрит отец Нафанаил. Причем в этом выборе оказались бы единодушны священники и послушники, монахи и миряне, коммунисты из Печерского управления КГБ и местные диссиденты. Дело в том, что отец Нафанаил был не просто вредный. Он был очень вредный.
К тому времени, когда я узнал его, он представлял собой худенького, с острым пронзительным взглядом, преклонных лет старца. Одет он был и зимой и летом в старую застиранную рясу с рваным подолом. За плечами обычно носил холщовый мешок, а в нем могло быть что угодно — и сухари, пожертвованные какой-то бабкой, и миллион руб-лей. И то и другое в глазах отца казначея являло чрезвычайную ценность, поскольку было послано в обитель Господом Богом. Все это достояние отец Нафанаил перетаскивал и перепрятывал по своим многочисленным потаенным кельям и складам.
Финансы монастыря находились полностью в ведении и управлении отца Нафанаила. А тратить было на что: каждый день в обители садились за стол до четырехсот паломников и сотня монахов. Требовалось обеспечивать бесконечные монастырские ремонты, новые стройки. Да вдобавок — повседневные житейские потребы братии, да помощь бедным, да прием гостей, да подарки чиновникам… И много чего еще. Как отец Нафанаил один справляется со всеми этими финансовыми проблемами, неведомо было никому. Впрочем, на его плечах лежало и все монастырское делопроизводство. А еще — составление устава для ежедневных длинных богослужений, обязанности монастырского секретаря, ответы на письма людей, обращавшихся в монастырь по самым разным вопросам. И наконец, он делил с отцом наместником труды по общению — как правило, весьма неприятному — с официальными советскими органами. Все эти обязанности, от одного перечисления которых любому нормальному человеку стало бы плохо, отец Нафанаил исполнял с таким вдохновением и скрупулезностью, что мы иногда сомневались, осталось ли в нем что-то еще, кроме церковного бюрократа.
Ко всему прочему на отце казначее лежала обязанность надзора за нами — послушниками. И можно не сомневаться, что исполнял он это дело со свойственной ему дотошностью: подглядывал, высматривал, подслушивал — как бы мы чего не сотворили против уставов или во вред монастырю. Хотя, честно признаться, присматривать за послушниками действительно требовалось: приходили мы из мира в обитель изрядными разгильдяями.
Была у отца Нафанаила еще одна фантастическая особенность: он всегда появлялся именно в тот момент, когда его меньше всего ждали. Скажем, увильнет монастырская молодежь от послушания и расположится где-нибудь на гульбище древних стен отдохнуть, поболтать, погреться на солнышке. Вдруг, как из воздуха, возникает отец Нафанаил. И, тряся бородой, начинает своим трескучим, особенно невыносимым в такие минуты голосом выговаривать. Да так, что послушники готовы сквозь землю провалиться, лишь бы закончилось это истязание.
В своем усердии отец Нафанаил в буквальном смысле не ел и не спал. Он был не просто аскетом: никто, например, никогда не видел, чтобы он пил чай, — только простую воду. Да и за обедом съедал еле-еле пятую часть из того, что подавалось. Но каждый вечер непременно приходил на ужин в братскую трапезную, правда, лишь с той целью, чтобы, сидя перед пустой тарелкой, придирчиво наблюдать за порядком.
При этом энергия его была изумительна. Мы не знали, когда он спит. Даже ночью из окон его кельи сквозь ставни пробивался свет. Старые монахи говорили, что в своей келье он либо молится, либо пересчитывает груды рублей и трешек, собранных за день. Все это несметное богатство ему еще надо было аккуратно перевязать в пачки, а мелочь разложить по мешочкам. Когда он заканчивал с этим, то принимался набивать на допотопной печатной машинке руководство и пояснения к завтрашней службе: никто, как отец Нафанаил, не разбирался во всех особенностях и хитросплетениях монастырского уставного богослужения.