– Глупости… – смеется она.
– Не смешно, – думаю я…
И скоро – скоро кончится наш драгоценный разговор – мы нырнем, набрав воздуха, в месиво детских рук и ног, и мешочков со сменкой – и нас не станет. И время уйдет, как дети в школу.
Идти есть к матери не хотелось – я пошла к Урюковой. Открыла дверь ее мама. Я впервые заметила, что у нее овальное однотонно – розовое лицо с маленькими, узкими глазами.
– Вы приехали? – я не ожидала увидеть ее.
Она оставила открытой дверь и, ничего не ответив, ушла.
Я перешагнула через порог.
В квартире непривычно тихо. Слышно, как за стеной лает пес. Он лает низким грудным голосом, возбуждая в сознании образы огромных суровых собак, о четырех массивных лапах и алом языке.
– Здравствуйте! – я замечаю урюковского отца, который сидит на диване.
Он устало смотрит на меня, не узнавая, и, через паузу, кивнув головой, закрывает глаза руками. Все его движения кажутся медленными и нереальными, только лай с точностью метронома отбивает ритм времени.
– Я… Урюкову…Ой, за Светой, – объясняю я свое присутствие.
На кухне раздается плач урюковской мамы. Она вскрикивает и начинает тихо скулить. На ее вой соседский пес отвечает учащенным лаем. Мне становится страшно. Не разуваясь, я иду в комнату Урюковой. Заправленная кровать и стеллаж с книгами. Фотография с нашими тупыми, улыбающимися мордами. Карта Крыма с прочерченным красной линией путем. Пустота комнаты начинает гудеть, биться в висках. В чем дело? В чем дело? Мгновенное превращение недавнего предчувствия в реальность. Ужас от того, что тогда – день, может час назад, – еще можно что-то было сделать, а теперь – все… Начался новый отсчет. Лай.
В комнату заходит отец. Он медленно, тихо, будто не решаясь тревожить эту всевластную Пустоту, подходит к окну:
– Я не понимаю: зачем она сделала это…
– Что? – зная ответ, спрашиваю я.
– Убила себя. В 22 года! – он садится на кровать и плачет, – Мы же все делали… Деньги высылали, квартира…
– Она несчастна была? – он поднимает красные, зареванные глаза на меня.
– Да нет… Просто не понятно ради чего…
– Что? – спрашивает он.
– Да нет, ничего… – тихо отвечаю я, хотя ради чего жить – Урюковой, как и многим из нас, было совершенно не ясно.
Никита ждет меня у маминого дома. Он стоит у дерева, а над деревом серой выглаженной простыней висит небо.
– Как ты? – спрашивает он, разглядывая мое лицо.
– Не знаю…
– Про Урюкову слышала?
– Слышала… – отвечаю я.
Из окна на первом этаже тянет горячей сдобой. Холодно.
– Пойдем ко мне? – Никита берет меня за руку.
– Мне все равно. – Не скрываю я.
И мы идем. Оставляем следы на новом снеге. А потом мы поднимаемся, пьем чай и раздеваемся догола. И долго, мучительно занимаемся сексом. И, кажется, что мы оба попали в мутный водоворот, и нечем дышать, и невозможно остановиться. И густой солнечный свет через водную толщу, и темнота, почти смерть. И вот уже усталость легко спутать с нежностью.
– Я тебя люблю – говорит Никита.
– И я тебя люблю – говорю я.
И нам обоим совершенно понятно, что мы друг друга не любим, и, конечно, счастья не случится, но очень – очень хочется сказать эти слова. Непременно произнести их какому – нибудь человеку:
– Я те – бя люб – лю.
А потом мы едим бутерброды с сыром и прощаемся.
– Не будем жениться? – зачем-то спрашивает Никита.
– Дурак, что ли? – отвечаю вопросом я.
Конечно, можно было бы выйти замуж за Никиту. Родители Ника почти все время в Израиле – квартира свободна. Мы бы пошли в Загс и расписались, а потом бы поехали в Иерусалим. А в Иерусалиме мы бы зашли к родителям Ника. Они бы усадили меня за стол и милосердно накормили досыта, и расспрашивали бы меня про жизнь в России, каждый раз удовлетворенно выдыхая: «Как, все так же?… Ужас – ужас… Как вы там живете?». А я бы доставляла им удовольствие, рассказывая о взрывах и инфляции – начиняя их головы малиновым повидлом: все верно, милые евреи, вы правильно сделали, что поселились в этой стране кем-то избранных. А потом тетя Маша передала бы моей маме «кохтачку», которую она «всего один раз одевала» – и долго бы Гершины – зоны меня целовали и обнимали, почти нехотя отпуская нас в эту, слишком холодную для жизни страну. А потом бы мы сказали: «Дорогие, Гершензоны, давеча мы скрепили наш союз подписями, и теперь мы муж и жена…» Мамаша Гершензон точно бы офигела, отобрала бы у меня кофточку и пошла бы пить сердечные капли. Папаша стал бы меня расспрашивать про родственников, в надежде найти хоть какого-нибудь далекого еврейчика. Я бы ему честно сказала, что у меня из необычных кровей только цыганская – и он бы тоже пошел пить капли. Титры.
Мама снова разобрала мой стол. Я в ужасе обнаружила в ящиках тетрадки в стопках, карандаши, перетянутые резинкой и коробочки с мелочами. Я чувствовала, что внутри моего организма прошлась бригада уборщиков и все расставила по местам, уложила по размеру органы, очистила вены от лишней жидкости. Я не расстроилась – я просто села на кровать.
Вскоре пришла мама.
– Ты дома? – спрашивает она.
– Вероятно.
– Как ЛенаУрюкова?
– Мам, а где деньги?
Мама разувается.
– Мам, не говори, что ты их отдала… Мессии…
Мама молча подходит к книжному шкафу и достает сверток из-за Толстого.
– Это же твои деньги… – она отдает мне конверт.
– Откуда они? – спрашивает мама.
– Заработала. Помогла перевести… Письма Солженицына к Ким Чен Иру…
– Они переписывались? – мама смотрит в глаза.
– Конечно.
– Молодец…
Хорошо, что она не спрашивает, на какой язык я переводила письма, а просто идет ставить чай.
– Устала… – говорит она.
Мне становится ее жалко – так жалко, что душно, словно нет во мне ничего кроме этой жалости, ничего…
– Мам… – окликаю ее я, – Возьми ты эти деньги. «Ближним» отдай… Я баксов двести возьму – мы там машину чиним, а остальное – тебе.
Она не отвечает – я кладу деньги на стул у ее кровати – и мы пьем чай.
Я добавила недостающую сумму на «головку блока». Бардина сказала, что «в Крыму значительно теплее» – мы решили не отменять нашу долгожданную поездку.
– Ехать зимой в Крым даже очень оригинально! – сказал Лукьянов, – К тому же там крымские вина.
Мы стоим у магазина запчастей. На небе металлическим клювом самолет чертит белую полосу – я почти слышу звук… Как мелом по доске. Скворцов выходит со свертком. Мы идем по улице.
– И все-таки мы поедем! – Бардина, как обычно, курит, – Если кто-то не дотерпел…
– Замолчи! – Скворцов явно не испытывает больше романтических чувств к Бардиной.
Лукьянов и Медведев плетутся сзади. В ушах Арсентьева как всегда музыка.
– И все же мы сделали это! – кричит нам Лукьянов, пытаясь как-то развеселить, – Да здравствует Крым!
Никто не поддерживает позитивного посыла.
– А сколько туда ехать? – спрашиваю.
– Сутки… – делово отвечает Скворцов.
– Сам сможешь деталь поменять? – Спрашивает Скворцова Медведев.
– Конечно! – кивает головой Скворцов.
Мы поворачиваем за угол и замираем. Под небом с белой полосой и под деревом, возле дома стоит наша надежда на лето – скворцовская Ауди – ждет головку блока, которую мы только-только купили. И Скворцов сам готов поставить эту головку блока, и мы тоже готовы ему помогать – а потом собирать чемоданы и изучать карты…
Мы стоим напротив машины, молча, не зная, что говорить и что делать дальше: машина, с которой сняли все четыре колеса, растерянно глядит на нас пустыми затонированными глазами.
А теперь мы катаемся в метро. По кольцевой. Арсентьев все так же сидит в плеере. Бардина думает о Мамардашвили. Медведев и Скворцов пьют водку.
– Помянем – говорит Медведев и делает какой-то специальный, соответствующий событию вид.
– Да, колеса жалко… – говорит Скворцов.
– Я за Урюкову, дебил! – Медведев еще больше входит в образ.
– И Светку жалко! – успокаивает Медведева Скворцов.
– Ччерт… – пьяный Лукьянов что-то вспомнил, -… Свитер мой в урюковской квартире… Ферре… Родители там ее…
Бардина, как обычно, зло смотрит на Лукьянова.
Медведев ест козявки. Я отворачиваюсь.
Было поздно. Поминки не получались. Поезд шел по кругу.
Вошла вонючая бабка в валенках. Она посмотрела на нас с отвращением и ушла в самый конец вагона.
– Кто завтра пойдет на историю Искусств? – спросила Бардина.
– Что я, больной что ли? Эта сумасшедшая порет всякую ахинею – а ты слушай… – Скворцову не нравилась преподаватель по истории Искусств.
Двери в очередной раз «осторожно» открылись. Я молча вышла. Была моя остановка. «Коллеги» укатили дальше – вечно кататься по кольцевой. Когда поезд тронулся, мне показалось, что в том вагоне, вместе с моими навек потерянными товарищами, мелькнуло и мое лицо.