На третьей неделе началось улучшение.
Зевс лично приходил, чтобы ухаживать за мной, промывал раны, накладывал мази, менял повязки. Он не гнушался самых отвратительных процедур, ловко управляясь с бинтами тонкими руками художника. Он был само терпение. Надо сказать, что с момента операции я стал для него настоящей страстью.
— Невероятно! Восхитительно! Поразительно! Неслыханно! — без конца восклицал он, разматывая мои бинты или обрабатывая мне кожу тальком.
С каждым днем росло его восхищение мною. Не оставалось ни малейшего сомнения — я сдержал обещание, которое, впрочем, по-прежнему оставалось для меня загадкой. Он восхвалял гармонию моего тела, отважность моего характера. Но пока запрещал смотреться в зеркало. Казалось, он больше меня радовался тому, как зарубцовываются мои раны, рассасываются отеки, затушевываются синяки. Наблюдая, какую радость доставляет ему мое выздоровление, можно было подумать, что он испытывает такие же страдания, что и я. Он ликовал, хлопал в ладоши, подскакивал от восторга. Я ощущал себя фотографией, которая с каждым днем приобретает все более четкие очертания в бачке с проявителем.
— Ты мое произведение искусства, мой шедевр, мой триумф!
Накладывая на меня заживляющий бальзам из крапивы, парфюмированный арникой, он впадал в лирическое настроение.
— Я обскакал всех. У меня больше нет конкурентов. Я царствую надо всеми. Ты — моя атомная бомба. Больше ничто никогда не сравнится с тобою.
Живительная мазь проникала в поры моей кожи. Тело окутывала приятная свежесть. Такое ощущение, что меня окатили чистой родниковой водой. Он продолжал с упоением.
— Я обставил даже Природу. До тебя у меня был лишь один серьезный соперник. Природа! На сей раз, какой бы хитроумной, скрытной, изобретательной, ловкой она ни была, она не способна сотворить то, что я только что сделал с тобою! Все, провалила экзамен! Неудачница! Ей не хватает экстравагантности.
— Я красив?
— Я создал тебя, чтобы украсить мир.
— Я красив?
— Брось эти пошлости! Я не хотел, чтобы ты стал красивым, помнишь, я предупреждал тебя, я желал, чтобы ты превратился в уникальную, необычную, диковинную, особую личность! Успех пьянит меня! Если бы ты видел себя, мой дорогой…
— Так дайте мне зеркало.
— Еще не время. Никому нельзя входить в мастерскую художника, когда он творит. Никому! Даже тебе!
— На что я похож?
— Ты не похож ни на что и ни на кого, так как настоящему искусству претит имитация. Ты — мой жест, моя истина.
Он потряс перед моими глазами журналом, с обложки которого на меня смотрели мои братья.
— Природа… Посмотри, какое ее наивысшее достижение, этой Природы: красота. Какая убогость! Это же банально. Нет ничего более взаимозаменяемого, чем красота. Роза — это прекрасно. Десять роз — это дорого. Сто роз — это скучно. Тысяча роз — и ты понимаешь, в чем трюк, надувательство налицо. Природа лишена воображения. Однажды мне довелось оказаться перед полем роз, да, да, перед огромным, бескрайним полем роз. Это потрясающий урок для того, кто сохранил малейшее уважение к таланту художника, которым наделяют Природу. Полная ерунда! Индустриальное искусство! Механическое воспроизведение! Здесь проступают все ее изъяны: монотонность, вера в старые добрые рецепты, рутинность, полная неспособность к обновлению. Посмотри на своих братьев и представь, что их гораздо больше. Обрати внимание на скудный набор приемов: розоватая кожа, красные губы, голубые глаза, светло-русые волосы… Для любого колориста это граничит с посредственностью. Посмотри, что за непонятное наваждение везде следовать симметрии: два плеча, две руки, две кисти, две ноги, две ступни… Только ленивый скульптор мог бы так работать. Взгляни, каким образом она, бедная, пытается вырваться за рамки симметрии: нос, рот, пупок, половой орган, все по центру, всегда посередке, все одним штрихом… Это же выглядит удручающе посредственно для любого художника-графика… Нет, это не мой хлеб. Я вновь и вновь ищу новое. Я сама трансцендентность. Я отмыкаю шлюзы для творчества. Без меня человечество не имело бы нынешнего облика.
Любование мною доводило его до состояния полной экзальтации, которая росла с каждым его посещением. Поскольку я не был избалован вниманием окружающих и тем более такими дифирамбами в свой адрес, я сначала с подозрением слушал его, пытаясь уловить в его словах насмешку; затем я подумал, что это — простое преувеличение, которым люди грешат при посещении больных. Однако постепенно, по мере того как росли по размаху и протяженности его восхваления, я уже не сдерживал себя и с наслаждением погружался в море восхищения, которое вызывала моя личность. Я вошел во вкус. Бывали дни, когда мне казалось, что восторженные комплименты в мой адрес недостаточно бурные и продолжительные.
Мне, разумеется, страшно хотелось узнать, каким же произведением искусства я стал, однако Зевс убрал из моей комнаты не только все зеркала, но любые металлические и полированные предметы, в которых я мог бы увидеть свое отражение. Кроме того, он позаботился о том, чтобы повязки, которыми было обмотано мое тело, затягивались хитроумными узлами и я никогда бы не смог распутать их в одиночку.
Доктор Фише навещал меня ежедневно, чтобы скрупулезно, как настоящий счетовод от медицины, отмечать этапы моего выздоровлении. Напрасно ловил я его взгляд, при осмотре он не испытывал ни малейших эмоций. Он лишь вздрагивал каждый раз, когда я заговаривал с ним, и потом еще долго отходил, схватившись одной рукой за сердце, другой — за лоб, прежде чем пробурчать что-то в ответ с недовольной миной на лице.
— Ничего удивительного, — пояснил мне Зевс-Питер-Лама. — Ведь в морге он потрошит только трупы.
Теперь я понимал, почему Зевс-Питер-Лама уделял ему мало внимания, особо не интересуясь его мнением: этот лекарь был всего-навсего исполнителем, лишенным какой бы то ни было артистической чувственности. Вскоре и я стал разделять его презрение к этим ученым и техническим мозгам.
— Почему вы выбрали именно Фише? — поинтересовался я однажды у Зевса-Питера-Ламы.
Вздрогнув, тот бросил на меня изумленный взгляд. Его иногда тоже поражало, что я подаю голос, — особенно когда я задавал вопрос, причем вопрос, свидетельствующий о долгой умственной подготовке.
— Фише? Потому что он орудует скальпелем похлеще остальных патологоанатомов. И еще потому, что он играет.
— А какое отношение это имеет…?
— Он растранжирил безумные суммы, играя в рулетку. И теперь слишком нуждается в деньгах, чтобы испытывать угрызения совести. Он живет с петлей на шее.
Я с большим трудом мог представить Фише одержимым какой бы то ни было страстью. Я тщетно пытался вообразить, как он, сам круглый, словно шар, судорожно вцепившись в стол, следит воспаленными глазами за тем, как по кругу скачет заветный шарик. Ну какая глупость! Отдаваться на волю случая, когда существует искусство, когда есть такие люди, как Зевс-Питер-Лама и я! Эта жалкая личность не заслуживает даже стоять рядом с нами.
Я кипел от нетерпения вновь увидеть свет. Пусть Зевс-Питер-Лама и продолжал часами рассыпаться в комплиментах, я страдал от осознания того, что существую только ради него, особенно после того, как стал замечать, что его славословие, хотя рикошетом и задевало меня, в большей степени было обращено к самому себе. Поскольку он был моим Благодетелем, я не мог позволить себе никаких упреков по поводу его упоительного самолюбования, но я испытывал такое огромное нетерпение услышать свежую лесть из других уст, что самым старательным образом занимался ежедневными упражнениями, учась заново стоять и ходить.
— Ну как, мой юный друг, — сказал мне однажды вечером Зевс-Питер-Лама, — ты чувствуешь в себе силы покинуть эту комнату и показаться свету?
— Да.
— Тебя больше не гложет желание умереть?
— Нет. Я страстно желаю знать, что скажут обо мне люди.
— Прекрасно, ты восстановил свое здоровье.
11
Зевс-Питер-Лама с размахом готовился к большому празднику, который он называл моей инаугурацией.
Целых четыре дня до моего выхода в свет вилла Омбрилик гудела приготовлениями к торжествам в мою честь. На лужайке устанавливали столы для гостей, садовники тщательно выстригали кустарники, техники возились с проекторами и динамиками.
Он разослал приглашения всем, кто обладал на нашем острове весом и значимостью в обществе. Когда мне попался под руку список приглашенных, у меня сердце защемило от сладкой мысли, что мое рождение будет еще шикарнее, чем похороны. Мои мечтания особенно затронула одна строчка: «Братья Фирелли». Придут ли они? Я поинтересовался об этом у Зевса-Питера-Ламы. И он объявил мне, что в связи со съемками автобиографического фильма, в котором братья все-таки решились сниматься, они передали через своего пресс-секретаря, что вряд ли смогут присутствовать на званом вечере.