Писем у меня осталось только восемь или девять, остальные исчезли четыре года назад из ящика с инструментами в папином сарае. Надо было их все порвать и выбросить, как я сделала с первым и со вторым, а не складывать будто увядшие billet-doux. Порвать и выбросить.
Прошлой ночью мне снился тот бельгийский пианист, с которым я провела ночь в отеле "Миллениум", уж лучше пусть бы Ганеша снился, честное слово.
Было убийственно душное лето, я помню пожухший ракитник и вспыхнувший от жары болезненным розовым цветом японский тростник в саду. Я получила два подарка на день рождения — от отца и от тетушки Реджи из Голуэя, два конверта по пятьдесят фунтов в каждом. В девяносто третьем году этого хватало на поездку в Лондон, и я поехала в Лондон, тем более, что по радио обещали прохладу на востоке острова.
Потратив половину первого конверта на блошином рынке, я прошла до Кенсингтон-Гарденз, села там на траву возле свежеокрашенной зеленой скамейки и высыпала пакетики перед собой на платок. Вот склянка из-под кельнской воды, вот волчок, вот портсигар с пробковой крышкой для папы, на нем нацарапаны инициалы прежнего хозяина, но ничего, они почти что подходят: У. О. — это мог быть, например, Уолдо Осторожный или Уолдо Обыкновенный.
Или, если вспомнить папину мастерскую, Уолдо Оселок.
Чья-то прохладная тень закрыла солнце, и я подняла глаза: возле меня стоял черноволосый мужчина в песочном плаще, в руках у него был пакет с горячими сэндвичами, стремительно подмокающий оранжевым маслом.
— Вы сейчас испачкаете плащ, — сказала я, прикрывая глаза рукой от солнца, незнакомец подошел чуть поближе, и свет теперь бил мне прямо в глаза.
— Боже, я и не заметил! — он положил пакет на скамейку и сел на траву рядом со мной, от него пахло вербеной, но не противно, в одной книге так пахла девушка по имени Друзилла, она заглушала вербеной запах мужества.
— Можно взглянуть? — он протянул руку за портсигаром, но я быстро завернула его в бумагу, сунула в сумку и застегнула молнию.
— О, я понимаю, — он ничуть не смутился, — это, наверное, подарок для вашего возлюбленного?
Когда он произнес возлюбленный по-французски — votre amant, — я сразу расслабилась, села поудобнее и стала его разглядывать. Лицо незнакомца было слишком круглым, но выразительным — наверное, благодаря острому горбатому носу, в точности такой нос я видела на хальсовском портрете молодого человека с перчаткой.
— Раньше здесь охотился Генрих Восьмой, бегали олени и дамы следили за охотниками из-под тенистых шляп, — сказал он мечтательно и протянул мне фляжку, похожую на книгу в тисненом переплете. Я помотала головой, отказываясь.
— Ну и напрасно, — он медленно отпил несколько глотков, разглядывая мое лицо. — Какая, однако, строгая девушка, не хочет пить сарацинский заммут. Английское провинциальное воспитание, n'est-ce pas?
Я молча протянула руку за фляжкой и поднесла ее к носу, из горлышка потянуло анисом я выпила все, что там оставалось, и поглядела на незнакомца с недоумением.
— Разве это крепкое? Мама чем-то похожим поливала мороженое. На меня совсем не действует!
— Pas vrai? Что ж, ваша мама знает толк в выпивке, — усмехнулся он. — Эту штуку полагается поджигать и пить с кофейными зернами, но я не играю в гарсонские игры с алкоголем.
— Мне пора идти. Спасибо за угощение, — я резко поднялась, стряхнула приставшие к платью травинки и потянулась за сумкой. В голове у меня зажужжала и заметалась большая шершавая пчела, кончик носа защипало, как будто от холода. Я проглотила противную сладкую слюну и села на траву.
— Погодите! — мужчина неожиданно ловко поднялся и подал мне руку, улыбаясь блестящим от масла ртом. — Я, пожалуй, вас провожу. До концерта мне совершенно нечего делать. Меня зовут Натан, и я совершенно безобиден.
Мы гуляли еще часа два, пили холодный чай, потом — снова самбуку в каком-то пабе, потом, часам к шести, поехали в Барбикан, где у Натана действительно был концерт, но я была пьяна от горящей синим огнем бузины, и Двадцать четвертый концерт Моцарта показался мне слишком бурным и полным отчаяния.
А потом мы поехали к Натану в отель, потому что добираться ко мне на Тивертон-стрит было поздно и совершенно незачем, так сказал Натан, и там, в отеле, он лег в ванну, полную эвкалиптовой пены, и велел мне сесть на бортик и гладить его ноги — на удивление стройные для такого тяжелого тела, музыкальные ноги с маленькими спелыми пятками.
***
The fools rush in where the angels fear to thread. [33]
… — Ты — классическая переписчица нот, мечта затворника, — говорил мне Натан. — Или нет, ты выйдешь замуж за скульптора, и он станет лепить твои ягодицы из белой глины, непременно выйди замуж за скульптора. Повернись-ка вот так, — говорил он, — повернись-ка вот эдак.
И я поворачивалась, как мельничное колесо, а кипящая речная вода бежала по моей спине, подгоняя мельничный камень, разбивая в пыль крупное, покорное зерно.
— Этот ваш город похож на оркестр Малера: он непривычно большой, и трубы в заднем ряду сияют золотой шеренгой, — говорил он, подводя меня к окну с видом на крыши Слоан-стрит, — жить здесь нельзя, нельзя.
— Лондон издает пустой крик. Музыкант должен жить в маленьком патриархальном городке, где его знает каждый булочник, и молоко отпускают в кредит, — говорил он, вынимая бутылочки с коньяком из мини-бара и расставляя их на подоконнике, будто шахматные фигуры.
— Нечего воротить нос, — бормотал он, открывая их одну за другой, — это лучшая вещь из всех, что мир способен тебе предложить.
Странное дело, я помню каждое его слово, и почти не помню, что он со мной делал. Все как будто затянулось мутноватой птичьей пленкой с того момента, как мы оказались в гостиничной кровати — а мы оказались там почти сразу, после того как Натан вымыл меня жесткой мочалкой, поставив перед собой в ярко освещенной ванной.
Ноги у меня разъезжались в оседающей пене, голова кружилась, и я боялась одного: поскользнуться и упасть головой вниз, как Лупе Велес в фильме Уорхолла. [34]
— Ты, Александра, похожа на валлийскую погоду, — говорил он, — на туман, стелющийся над рыжей полоской дюн с черно-белым маяком в конце. Твои мужчины станут бить тебя сыромятной плеткой, и правильно сделают. Иначе до твоего маяка добраться невозможно: он маячит, но не показывается, дразнит, но не дается.
Ничего себе — не дается. Чертова музыкальная кукла Натан.
Лучше бы мне приснился синий трехглазый Ямантака в венце из черепов, этот хоть был на самом деле.
Письмо Дэффидда Монмута. 2006
… Я не знаю, что ты намерена делать, Саша, но, что бы там ни было, отель закрывать нельзя!
Подумай о том, что этот дом — все, что осталось от твоих родителей, и тебе придется продать его, без постояльцев ты не сможешь содержать ни «Клены», ни себя саму, как это ни печально.
Когда мистер Сонли умер, ты мгновенно отменила нашу помолвку, сшила черное платье и ходила в нем всю осень, хотя смысла в этом не было никакого: древние носили траур не затем, чтобы показать свою скорбь, а из страха: они боялись, что в обычной одежде умерший признает их и будет преследовать.
Будь я на месте Уолдо Сонли, я бы явился с того света и задал тебе хорошую трепку за то, как ты поступила с его женой и дочерью.
Если бы мы поженились тогда, в девяносто седьмом, в твоей жизни не было бы всей этой мутной ерунды с Александриной, ты жила бы себе спокойно в укромном Монмут-Хаус, предоставив мачехе самой разбираться со своим потомством.
Ты пишешь, что устала, что тебе не под силу роль трактирщицы из бойкой пьесы Гольдони и что ты предпочла бы любовь к трем апельсинам, или что-то в этом роде. Отдаешь ли ты себе отчет в том, что в глазах окружающих тебя людей ты выглядишь скорее, как la donna serpente? [35] Тебя не любят, но ты предпочитаешь оставаться в неведении, а неведение обходится дорого.
Когда я преподавал в младших классах, еще в старом добром Хеверстоке, у меня в классе была странная девочка, которой, мягко говоря, никто не был особенно увлечен. Кажется, ее звали Агата. У нее были толстые ноги, нескладное тело и что-то не то с лицом, дети этого не прощают — так что, в лучшем случае, ее не замечали.
В День св. Валентина, когда все выставляли на подоконниках свои раскрашенные обувные коробки, она доверчиво поставила свою, и я дал себе слово положить туда что-нибудь, но забыл. Дома же вспомнил, увидев такую же коробку, выставленную горничной, и корил себя целый вечер, воображая разочарование бедного ребенка.
На следующий день в обувной коробке Агаты лежала целая груда открыток с виньетками и даже зеленый плюшевый медведь. Когда я это увидел, то признал, что ничего не понимаю в этих детях, раскаялся и целую неделю спускал им все фокусы и шалости как никогда благодушно.