– В любой момент, – сказала Бетси. – У нее уже выделения, бедра растянуты – только послушай, как она там плачет.
– Да мы и девять месяцев не прошло, как его купили, – напомнил я. – А первые два из них он лез только на заборы. Она ревет просто потому, что погода говно. От погоды все плачет.
То была самая холодная зима за всю краткую письменную историю Орегона – минус 20 в Юджине! – и даже на долгой памяти старых рутинеров суровее зимы не бывало. Мороз не ослаб и через несколько дней, как у нас обычно. Весь штат перемерз намертво на целую неделю. Вода застывала в трубах, если даже на несколько минут оставляли открытым кран; скважинные насосы перегорали на 60 футов в глубину; взрывались обогреватели; трескались деревья; даже бензин сгущался в бензопроводах движущихся машин. Через неделю слегка оттаяло, и все треснувшие водопроводы целый день весело фонтанировали; а потом все опять перемерзло. Новый рекорд! И снег в придачу. И дуло просто скотински, и дальше морозило, и сильнее пуржило и опять дуло – одну неделю за другой, весь февраль, март и даже апрель. К Пасхе чуть потеплело. Прогнозировали ясные дни. Снег перестал, но апрельские ливни обрушились отнюдь не фиалками.
Слякоть хуже снега – тот хоть оправдывает себя каким-то шармом. Весь день мерзко хлюпает, всю ночь черный зусман – тут у кого угодно депрессия будет, что у человека, что у зверя. У зверей-то нет календаря, Стоунхенджевы Солнцестояния, церемониальные ветви остролиста не напомнят им о свете. У коров огромный бак терпения, но он не бездонен. И когда он наконец опорожняется, когда один жалкий месяц тянется за другим, а трепанный погодой дух не подопрет никакая теология – вот тогда и они впадают в отчаяние. Мои коровы развернулись жопой к ветру и давай себе уныло пялиться в беспросветное будущее, часами не мыча и даже не шевелясь. Их даже люцерна не бодрила.
Потом одним тусклым утром Бетси пришла и сказала, что Шлюшка в болоте рожает и ей, похоже, надо помочь. Когда я наконец укутался и дошел вслед за Бетси до места, теленочек уже родился: крохотное черное то же самое своего папани, без сомнения, Абдула, кудряволобое, ангелоглазое, – и стоял он в этой слякоти здоровый и сильный, как – сочиним тут поговорку – бык. А вот Шлюшка выглядела неважно. Задыхалась, время от времени еще тужилась, но сил выкинуть послед ей, судя по всему, не хватало. Мы решили переместить их в поле к дому поближе, чтобы приглядывать. Я нес теленка, а Бетси погоняла Шлюшку следом. От жгуче ледяного дождя мы все вжимали головы в плечи. Я матерился, Бетси ворчала, а Шлюшка несчастно ревела о горестях этой суровой жизни, зато теленок у меня на руках не издавал ни звука; голову он держал слишком высоко, а глаза его были слишком широки от изумления всем окружающим, чтобы еще и на что-то жаловаться.
Дождь со снегом стал еще холодней. Мы с Бетси зашли в дом и наблюдали из окна. Теленок лежал в укрытии насосной станции и ждал, какие еще чудеса припасла ему жизнь. Шлюшка продолжала мычать. Послед болтался у нее под крупом, как гроздь виноградного мороженого. Что-то наконец оторвалось и упало в ледяную грязь. Остальное начало втягиваться обратно. Бетси сказала, что надо пойти и выковырять его наружу. Я ей заметил, что коровы тысячи лет переживали отел и без всякой моей помощи. Совать руку в эту таинственную тьму инь? Да я туда – сочиним еще одну – и близко не сунусь.
В тот день Шлюшка слегла. Послед у нее до сих пор не вышел, ее лихорадило так, что от вздымавшихся боков пар столбом. Через каждые несколько вдохов она сипло вздыхала – словно у ржавой заводной коровки кончался завод. Теленочек по-прежнему стоял рядом, молчал, умоляюще тыкался в мать мягкими буграми носа, только мать ему не отвечала. Бетси сказала: начинается перитонит, поэтому, чтобы ее спасти, нужны антибиотики. Я съездил в Спрингфилд, где удалось купить набор как раз для решения такой ветеринарной проблемы. Пинта окситетрациклина, к которой резиновой трубкой присоединен скотский шприц с иглой, как гвоздь в 20 пенни[31]. Дожидаясь, когда пройдет товарняк, на переезде в Маунт-Нево, я выкроил минутку и прочел инструкцию, как делать укол. Там была изображена корова, и стрелочкой показано, в какую вену на шее я должен попасть. А вот где ей перетяжку делать, не сказано.
Остаток пути домой я размышлял о разных перетяжках. Лучше всего, прикидывал я, будет садовый шланг со скользящим узлом… но не успел я и к дому свернуть, как стало ясно, что случай для практики мне уже не выпадет. Бока у нее больше не вздымались. Теленочек так же стоял рядом с дымящейся горой, но больше не молчал. Он ревел так, будто у него сердце разрывалось.
Весь остаток того слякотного дня я дрожал от холода, орудовал лопатой и думал, что, вот если б взял и утром сунул руку в корову, днем бы точно не рыл ей этот чертов котлован. Пока я рыл, а теленок ревел, коровы – одна за другой – подходили к изгороди, разглядывали, что тут происходит: но не на усопшую свою сестру смотрели, которая для них уже мало чем отличалась от той грязи, которой я ее заваливал, а пялились на новорожденное чудо. И пока они так глазели, было заметно: они с напругой возвращаются по длинному темному туннелю зимней памяти и что-то припоминают. Плач этого малыша дергал их воспоминания за вымя, выдаивал млечные отголоски времен поярче, дней подлиннее, когда опять был клевер, светило солнце, было тепло, что-то рождалось – снова жизнь.
Не успел тот чумазый день окончательно измараться до полной темноты, мои коровы уже телились вовсю: жалкое отчаяние не ослабило их, напротив – укрепило торжествующей уверенностью. Авенезер отелилась быстро и решила, что будет еще. Нам удалось подсунуть ей Шлюшкиного сиротку; в ликовании своем Авенезер ни на миг не усомнилась, что родила двойню. Наутро я уже не мог отличить его ни от его сводного братца, ни от прочих кудряволобых телят, что весь день выскакивали на свет черной бесперебойной чередой.
Пока у нас тут колобродило все это материнство, отец с поля даже не заглядывал. Когда отелилась последняя корова, я вышел и увидел его в дальнем углу, возле соседской ограды. Добрался я до него, когда в варенье туч проглянуло солнце. Он робко выслушал извинения и поздравления и повернулся ко мне спиной – насладиться пучком люцерны, который я ему принес. Где-то еще заревело, и я заметил двух соседских голштинок с новенькими черными младенцами, а на поле соседа моего соседа, где гуляли дорогостоящие рыжие девонки, тоже, будто выводок сверчков, скакало на солнышке потомство Абдула.
– Абдул, ну ты и вдул, ей-богу!
Отрицать он не стал – только чавкал себе, невинный, как алтарный служка; да и не хвалился своими достижениями. Не в его стиле.
Времена года катили дальше. Стадо наше вскоре удвоилось, затем прибавилось еще. Мы оскопляли новорожденных бычков, ели откормленных волов, а телок приберегали на то время, когда даже я начну соображать и наконец осуществлю мечту о молочной ферме. Стадо росло и постепенно чернело. Уже больше двух третей было черно на три четверти – с легкой примесью гернзейских, джерсийских и орегонских монголок. Абдул раздался и огрубел, однако манер алтарного служки не утратил; никогда не бодался, не наскакивал на телушку, демонстрируя грубую силу, как это у них водится, отчего и пошло выражение «быковать».
Никто никогда не видел, как он одерживает свои победы; пользуясь преимуществами естественного камуфляжа, для ухаживаний он выбирал темноту. Если полунощные брачные игры заводили его за ограду-другую, возвращался он обычно до зари; а если не возвращался, нам, кто за ним приходил, всегда являл только мягкую покорность. Когда при мне чело его гневно хмурилось, злость эта обращалась не на человека, а на быка, который обслуживал стадо Тори через дорогу, – старого бахвала-херефорда. И легко понять из-за чего. После всякого приходования какой-нибудь сонной телушки средь бела дня этот неотесанный старый хер считал своим долгом парадировать взад-вперед вдоль своей ограды и хвастливо реветь через дорогу нашему молодому ангусу. Абдул никогда ему не отвечал; стоило Старому Бахвалу завестись, Абдул разворачивался и шел к болоту.
Наконец Бетси стала беспокоить численность нашего стада и размеры некоторых дочек Абдула. Они и так уже «входили в тот самый возраст» (как отмечал гадкий соседский бык всякий раз, когда девственные дщери Абдула паслись неподалеку) и уже запросто способны были к кровосмешению. Лично я не считал, что Абдул опустится до инцеста, но кому ж охота рисковать с бестолковой телятиной?
– Что тут можно сделать? – спросил я Бетси.
Мы шли вдоль ограды, оглядывая наших подопечных. Через дорогу бык Тори шел за нами, пыхтя некую новую диатрибу.
– Посадить Абдула в загон, или продать с аукциона, или просто продать, или…
Она умолкла – ее заглушил старый хер. Когда филиппика его стихла снова, я уточнил: