И налила мне стопку. Рука ее уже не дрожала, горлышко бутылки не звякало о стекло.
— Ты извини, я должна переодеться. Снять с себя все эти подпруги. Не могу.
Я остался один за столом. Розовый, влажный квадрат прессованной ветчины, сыр швейцарский целым куском на фаянсовой доске, хлеб, тонко нарезанный. Увидев все это, я только теперь почувствовал, что жутко хочу есть. Я выпил, закусил ломтиком сыра, закурил. Надя вернулась в шелковом китайском стеганом халате до пят, в парчовых, с загнутыми вверх носами туфлях на босу ногу, отсела на диван в углу гостиной. Поставив рядом с собой пепельницу, курила. В сущности, она уже справилась с собой. Я хотел сказать, что я, пожалуй, поеду, но в этот момент заговорила она:
— Нет, какая я дура! Какая идиотка! Всю жизнь я хотела видеть рядом с собой такого человека, каким был мой отец. Но таких нет, не бывает больше. Ты думаешь, этот сам всего добился, сам повез меня в Италию? Я за него сделала его карьеру.
Я! А у меня уже готова была кандидатская. Я могла бы защитить докторскую, мне прочили будущее. Но — рабское наше воспитание. Так нас воспитывали столетиями: муж, а ты — за мужем. Я смотрю здесь на молодых, я им завидую: женщины ярче мужчин. Мужчины выродились. Ох, какая идиотка! Вот теперь его сошлют в эти степи, я это название даже разгрызть не могу, куда его сошлют: Кыргызстан… Я ему уже сказала… — она пересела нога на ногу, тщательно запахнулась. — Ты думаешь, вы правите миром? Миром повсюду правят женщины. Но у нас — из-за спины мужа. И только — из-за спины. А на сцене — вы. Так надо, чтоб хоть смотрелся на сцене. А то же — стыд и срам. А рот раскроет… Витя — вот моя надежда и гордость. Вот кто смог бы, — она заплакала. — Он действительно талантлив, ты не знаешь. Но я не могла разорваться.
Розовый свет торшера едва достигал туда, где она сидела. На итальянском, под старину, диване, какие теперь в большом количестве продаются у нас, в шелковом китайском халате с драконами, постриженная под мальчика, с высветленными, как теперь это называют, тонированными локонами-перышками, сидела сгорбленная старушка с маленькой после стрижки головой, сморкалась в крошечный платочек.
— Завтра я привезу туда профессора. Переломы срастутся, Бог даст, — она мелко перекрестилась, раньше в ней этого я не знал. — И сотрясение мозга, если вылежать… Я другого боюсь…
Она не сказала, чего боится, но я понял ее. Я думал о том же. Сломанная кость срастется, а вот если человек сломался…
Когда я вернулся домой, Таня не спала:
— Хороший день рождения устроил ты своей дочери. Семнадцать лет… И что, вот так будет продолжаться всю жизнь?
Но ни оправдываться, ни успокаивать я сейчас не мог.
В одно из посещений я чуть не столкнулся с отцом Виктора во дворе больницы. Я шел, задумавшись, и, уже пройдя, оглянулся: что-то толкнуло меня. Старый человек удалялся к воротам, с лысого затылка свесилась седая косица. Он тоже оглянулся.
Мы узнали друг друга. Последний раз я видел его в дождь: он стоял под зонтом, читал книгу и ногой тихонько подкачивал коляску. И вот он идет от сына, а я — к его сыну.
Виктор в байковом больничном халате сидел на скамейке в саду, костыль опер о скамейку, на него положил гипсовую вытянутую ногу. Мне явно не обрадовался. Я поставил на скамейку то, что прислала Таня:
— Пирожки еще теплые, учти…
Он нетерпеливо поглядывал на дверь в отделение, чего-то ждал, разговор не получался. Я видел, он нервничает. Вдруг в двери показалась молоденькая сестра в белом халате. Ох, как он подхватился, как поскакал на костылях, поджимая гипсовую ногу. На крыльцо взлетел. Я сидел, ждал. Вернулся оттуда совершенно другой человек. Так с похмелья оживают после первой рюмки. Но от него не пахло.
— Дядя Олег, я все понимаю. Ты не старайся, ну что вы все напрягаетесь объяснять мне. Даже мне жаль вас. Ребята возвращаются без рук, без ног, а у меня всего-то левая нога… Ну, кривая, ну, короче, ну, вытянут. Правильно я говорю?
Мне показалось, зрачки его расширены. Но, может, это только показалось. Он дружески хлопнул меня по колену:
— Вот пирожки — это дело. Хорошая у тебя жена, поблагодари ее. Я только есть не хочу.
И говорил, говорил, говорил, такой враз повеселевший. Потом я ушел, и, когда шел по двору, случайно увидел в окне второго этажа ту самую молоденькую медсестру.
Она плакала, а врач в шапочке что-то зло говорил ей и грозил пальцем.
В недавнем прошлом новенький, глянцевый, а теперь поблекший на солнце мой «жигуленок» ждал меня у бровки тротуара. Я сел, вставил ключ зажигания и вдруг в переднее стекло увидел мою дочь. В спортивном костюме, в кроссовках, с кошелкой в руке, она шла, торжествующая, счастливая, не шла, летела туда, откуда только что я вышел.
Дома я спросил Таню:
— Ты знала?
— Знала.
— Но он — наркоман! Я только что видел… Ты понимаешь, что это такое? И алкоголик!
— Не кричи и не делай страшные глаза. Тем более не вздумай кричать на дочь, если не хочешь потерять ее.
— Ты хоть понимаешь, на что она идет?
— Она пока еще ни на что не идет. Но если… Ни ты, ни я ничего не сможем изменить. Ты плохо знаешь свою дочь. Ты любишь ее безумно. Но ты не знаешь ее.
— Твое спокойствие!.. — закричал я.
И увидел, как теща срочно начала одеваться на улицу.
— Мама, мы не ссоримся, — крикнула Таня.
— Я просто хочу пройтись.
— Мы уже помирились.
Но она зачем-то взяла зонтик.
За годы совместной жизни характер нашей тещи претерпел немыслимые изменения: из воинственной, готовой в любой момент стать на защиту дочери она стала кроткой и, как правило, брала мою сторону. Таню это обижало, поначалу она плакала, потом поняла мать. И если в доме чуть только запахнет ссорой, теща сразу же одевалась идти на улицу.
Но в этот раз ей пришлось гулять долго.
Больше всех на свете любила теща, конечно, внучку, Юльку. Но когда в доме все хорошо, она решалась ненадолго оставить нас — не знаю, как вы без меня тут будете, представить себе не могу! — и ехала за границу: пожила у сына в Харькове — в загранице побыла. Теперь собиралась в Молдавию, в Бельцы, к младшей дочери, и Таня дала мне список подарков. Мне доверяли покупать мелочи, а главное, особенно — молодежное, выбирали они вдвоем с Юлькой. И вот я остановил машину у магазина «Спорт» на улице Горького и пошел туда со списком в руке. А когда вернулся, стал было открывать дверцу- открыто. И машина не угнана. И приемник цел. Чудеса! Вот что бывает, когда голова ерундой занята. Я сел во вновь обретенный мой «жигуленок», впервые испытав к нему нежность, снял с ручника и тут слышу: кто-то дышит у меня за спиной.
— А машину, дорогой товарищ, надо закрывать. Сказано: плохо не клади, во грех не вводи. Пришлось сесть, охранять, понимаешь…
Виктор. В зеркале заднего вида — Виктор. С бородкой. Я обернулся к нему на сиденьи, и, когда оборачивался, прострелило шею.
— Пересядь, чтоб я тебя видел.
Он подвинулся на сиденьи и палочку протащил за собой.
— Хороши мы с тобой: один с палочкой, другой шею не повернет…
Тут только я заметил прядку седины в бороде у него.
— А это откуда?
— От ума и от переживаний, от чего же еще? За наше родное правительство переживаю: все ли есть у него, так ли ублажены? Нас много, а оно — одно, должны мы о нем заботиться? Раз! За народных избранников — то же самое…
— Не пустословь, — я тронул машину, и мы покатили в общем потоке. Локтями он опирался о спинку пустого сиденья впереди, выставил бородку. Миновали площадь Маяковского. Когда-то здесь, в ресторане «София», Надя попросила меня взять на лето его, шестилетнего.
— Как мама? — спросил я.
— Мать ничего-о. Впрочем, я ее давно не видел.
— Ты что, не с ними живешь?
— Ты меня удивляешь. Москва — столица нашей родины, центр семи морей. Или с морями я что-то наврал? И чтобы мне в Москве жить было негде!
У Пушкинской площади, на доезжая Тверского бульвара, я свернул направо и на Большой Бронной мы стали:
— Рассказывай, — сказал я.
— А что рассказывать? — и вдруг пропел частушку: «Я не знаю, как у ва-ас, / А у нас в Киргизи-и / Девяносто лет старуха / Комадир дивизи-и». Вот он оттуда приехал, вызвали зачем-то. Матери дома не было. И произошел у нас с ним милый разговор. Через цепочку. Он мне дверь на цепочку открыл: «Чтоб ноги твоей здесь больше не было! Если ты любишь мать, ты уйдешь!». А я люблю мать. Она у меня хорошая. Только ей в жизни не везет. Да чтоб еще я ей жизнь портил! Ладно, все это — дела давно минувших дней, преданья старины глубокой. Хочешь, расскажу анекдот?
Он был трезв, джинсовый костюм на нем отглажен чьими-то стараниями.
— Не люблю я анекдоты и не запоминаю.
— Нет, ты послушай. В нем смысл есть. Профсоюзный деятель ночью поцелуем разбудил жену: «Я — по тому же вопросу…». Дядя Олег, я к тебе- по тому же вопросу.