Часто в тайге мне бывало страшно, чисто физиологически. Однажды я угодил на болоте в непроходимый осинник и долго не мог выкарабкаться. Выбившись из сил, излупленный молодыми деревцами, наконец я скрючился, упав из-под рюкзака на кочку. Облака в лужице стыли медленной перистой рябью, как буруны на взморье.
Беспричинное отчаяние, тогда овладевшее мною, было новым чувством. Никогда прежде, даже при кабаньей осаде, я не испытывал ничего подобного. Дрожащими руками я достал из клапана рюкзака приемник и нашарил станцию. Передавали урок японского языка для французов…
В путешествия я всегда брал с собой радиоприемник «Sony», с отличным коротковолновым приемом. Случалось, голоса дикторов становились моей единственной опорой в реальности. Радио меня сдерживало, отводило от стремительного уклона одичалого помешательства. С некоторых пор оно стало выражаться в том, что вдруг я терял границу между самим собой и, скажем, лесом-степью-рекой. Между внутренним пространством природы и своего собственного сознания, которое, остановив все речевые процессы, целиком — куда бы я не посмотрел — раскрывалось наружу, неожиданно становилось, отождествлялось с лесом-степью-рекой. Таким образом, — и это никак нельзя было списать на физическое истощение — я превращался в… зверя.
Я понял это далеко не сразу. Случилось это так. Я сидел на привале — и, отдохнув, вдруг впал в необычное оцепенение. Как таковой — внутренней длительностью оно не обладало. Трава прорастала сквозь меня, сквозь мои глазницы проплывали облака, мне в горло закатывалось солнце. Оцепенелое состояние это можно было бы назвать счастьем, если бы оно не было столь непередаваемым чувством. Очнулся я уже затемно, надо было здесь же устраиваться на ночевку. И вот, разводя костер, меня вдруг огорошило, что мне крупно повезло, что я только что заново родился. Что вот несколько минут назад меня не было — и вот я сейчас есть, и я есть я. Что до того — мое место было пусто. Пусто потому, что в нем не было страха смерти. Наподобие сомнамбулы моя оболочка могла запросто встать — и, оставив рюкзак и все человеческое, навсегда раствориться в своей подлинной стихии. Вот как раз это отсутствие страха и озадачивало задним числом, пугало до смерти.
X
Впредь, обладая приличным запасом батареек, на привале я всегда слушал радио. Своей новостной сумятицей оно осаживало меня в рамки привычного.
Да, много всяких приключений пришлось мне претерпеть во время путешествий. О некоторых забавно и жутко вспомнить. Помню, в Дельте однажды встал на ночевку на совершенно плоском острове. Его береговая линия вся была испещрена небольшими бухточками, заводями, ямами, так что перемещаться приходилось как по лабиринту — долго обходя, или напрямик проваливаясь по грудь в воду, отчего небольшое пространство, будучи криволинейно сгущенным, казалось целой игрушечной страной — с заливами, лагунами, фьордами, — карта-макет которой совпадала с ней самой. В ямах дно бороздили беззубки, кипели серебром мальки, плавали черепашата, охотились ужики, утолщавшиеся на глазах вдвое от жора. Иные ямы, обсохнув за день, отсоединялись от отмели, назавтра вода в них была горяча, всплывали зазевавшиеся мальки, заваливались набок и раскрывали створки языкастые перловицы. Зайдя далеко в реку я напрасно охаживал спиннингом судака, шумно кормившегося на песках. Крик чайки пересекал неторопливое пение лески. Птица зависала над водой неподвижно против ветра, часто-часто, совсем как колибри, взмахивая крыльями: там повисит, сюда переметнется, — в надежде высмотреть малька покрупнее. Я загорал на острове два дня и следующим утром хотел сниматься с места.
Уже взошла луна и стемнело, когда, поужинав, я решил вернуться на отмель, завершить возню с давешним судаком, приступившим теперь к ночной охоте. Ловля на вобблер при свете луны вряд ли могла увенчаться успехом. Однако, одна за другой последовали две потычки, и теперь я без устали махал спиннингом, как всегда наслаждаясь филигранной биомеханикой заброса. Погода менялась, судак бил вяло и скоро пропал совсем. И вот собралась гроза, налетел шквал. Я вспомнил, что на моем проводящем графитовом удилище стоит маркировка «перечеркнутая молния»: ловля в грозу запрещена. Смотав удочку, специально неся ее пониже у бедра, я пошел к палатке.
Плоское, сколько хватало глаз, ажурное пространство реки — остистые, извилистые отмели, россыпи островков, канальцев, распространявшихся к горизонту, охваченному излучиной — все накрылось страшной чернотой, которая задернула розоватую низкую луну, мокрые звезды. Молния сверкала так, что ее сеть озаряла белой смертью половину небосвода. Все пространство, дрожа, опрокидывалось наизнанку своим негативом. Вдруг белая летучая мышь раскрылась над далеким деревом на том берегу. Ветки припадочно вспыхнули, тут же погасли — и я бросился сооружать громоотвод, поскольку макушка моей головы и гребень палатки были самыми высокими точками чуть не в километровой округе. Воткнул в песок невдалеке от палатки весло, примотал к нему спиннинг — и, чтоб не было так жутко, забрался в спальник слушать радио. Весь эфир оказался забит грозой. Я вырубил транзистор и откинул полог. Ливня как такового не было, дождь только то накрапывал, то сеял — но молнии лупили так, что воздух ходуном шатался над головой, уши закладывало.
Постепенно напор грозы стих, дождь усилился — и, решив, что дело тем и кончится, я снова включил приемник. Потасовав станции, напал на колючий куст помех, в котором после позывных Би-би-си замелькали новостные сообщения. «На Ближнем Востоке бушевал мирный процесс. В Праге прошел митинг в память о восстании августа 68-го года. В Норвегии похищено национальное достояние. Оказывается, сегодня днем в Осло совершено беспрецедентное вооруженное ограбление музея Эдварда Мунка. Грабители похитили две картины всемирно известного норвежского художника: „Мадонну“ и „Крик“. Преступники среди бела дня ворвались в музей, взяли под прицел охранников, сорвали картины со стен, выбежали из здания и скрылись на автомобиле. Свидетели сообщили, что при бегстве грабители уронили одну из картин: „Крик“. В связи с этим эксперты выражают обеспокоенность состоянием полотна, так как оно довольно ветхое. Кроме того, Мунк применял особый, нестойкий тип смеси красок и пастели, что увеличивает вероятность повреждения. Обе похищенные картины живописца входят в незавершённый цикл „Фриз жизни“, выражающий, по замыслу автора, беспомощность человека перед равнодушными силами любви и смерти. Общая стоимость похищенных картин превышает 150 млн. долларов. Полотна не были застрахованы».
Палатка насквозь вспыхнула как перегоревшая лампочка, и тут же гром справа-сзади хлобыстнул по ушам. Явственно я помнил кощунственно влекущий облик мадонны Мунка, ее надломленный отчаянием взгляд. Я слышал еще скрипучий шорох мелованных страниц, среди которых однажды мне впился в сердце этот образ. Он ошеломил меня новым зрением. Я увидел в нем скрытый — тем, что гораздо ближе к осязанию, чем кожа и лицевые мышцы — тот же страшный к р и к. Сделано это было примерно так же незамысловато, как Леонардо утаил свое лицо под ликом Джоконды. Очевидно, к р и к был сокрыт не только графической уловкой анатомического подражания, он совпадал с самой идеей облика мадонны. (То же было бы и с уловкой Леонардо, если бы, благодаря взаимной однозначности, его автопортрет так же скрывал Джоконду, как она его.) И вот эта замедленная очевидность, пронзительность — нарастание острия в живой плоти сознания, глаза — сводила с ума.
Станция сипела и подвывала о чем-то уже другом, а лицо мадонны, совмещенное с к р и к о м, еще стояло у меня перед глазами, в ливневой потрескивающей мгле — и, будто свеченье перистых облаков в вышине, гасло над речной страной.
XI
Да, приемник часто меня выручал. И особенно он пригодился здесь, в тайге, где так припер меня напряг. Вдобавок ко всем прелестям, бескрайность замкнутой топологии тайги парадоксально вызывала приступы клаустрофобии. Единственный способ их прекратить состоял в том, что я немедленно залезал на сосну, карабкаясь к нижним ветвям верхушки, где уже колыхалось, ходило корабельное, мачтовое море, а ветер шумел великим гулом хвойных крон, чуть сиплым, свистящим в игольчатых кистях. Приступ заканчивался сразу, если мне удавалось разглядеть впереди, среди безбрежных волнообразных вздыманий тайги — некий уступ, проблеск, намек на отклонение в ландшафте: будь то ледниковая «скатерть», уставленная валунными моренами, заросшая кипреем, чабрецом, иван-чаем, полынью, зверобоем, — или речной луговиной, на которой можно было предаться ухе и печеной кумже с брусникой…
Вообще, нервишки стали сдавать уже в конце первой недели. Ночью я не расставался с ракетницей и один раз с испугу саданул по шебуршившему неподалеку ли́су. Куст, в котором он прятался, даром сгорел, а от самой зверушки не осталось ничего, кроме оскаленной мумии и запятой зловонного помета. Я горевал, сетуя на нечаянную жестокость. Позже как раз выяснилось, что зверей следовало опасаться в наименьшей степени.