Крылья бабочек сворачиваются, как сигаретная бумага
– Джо! Погоди, Джо, иди сюда! Да, я вижу, ты относишься к прыжкам через скакалку крайне серьезно. К реваншу готовишься, Джо? Я тебя кой о чем спросить хотел, ну, это самое, не уверен, что ты знаешь, да вдруг ты знаешь, да конечно знаешь, да кому, как не тебе, и знать, один вопросик для тебя! Ты ведь но всему свету мотался, слушай, Джо, вот я тебя и спрашиваю, сразу возьмем быка за рога, за острые гладкие рога, давай ухватим нить, как говаривала Ариадна, нить турецкой или ангорской шерсти – ведь из этой самой шерсти тетушка Смитерс связала красный жилет в синюю крапинку, чтоб я сдох, – та самая Смитерс, что насквозь провоняла котами, – не смотри на меня, не смотри так, не смотри этим боксерским взглядом, Джо, мне с тобой нужно поговорить, иногда полезно менять репертуар, чтобы, хе-хе, не переполнился резервуар… Нужно время от времени делать любимчиками тех, кто ими раньше не был, и кричать во всю глотку, что другие, прежние наши любимцы, перестали быть таковыми… Вы, как я и говорю, ми… мистер Джо Панда… Я все еще помню тот вечер, когда вы появились у нас, синий сверху донизу, синий от шеи и ниже, синий от шеи и выше, полностью синий, и вошли вот в эту самую дверь. Меня Зовут Джо, сказали вы, Джо Панда, Боксер, Но Не Бойтесь, Если Вам Захочется, Можете У Меня На Глазах Играть Хоть В Гольф, сказали вы, а мы расхохотались – помните вы, как мы хохотали? Это был самый синий день, таких синих дней на Аляске не бывает, Джо. Или вы предпочитаете, чтобы к вам обращались «мистер Панда»? Нет уж, я с тобой на вы не собираюсь! И никакого мистера Панды, я ведь не спекулянт какой-нибудь, Джо, не играю на собачьих боях, да и потом, Джо, мы с тобой как-никак друзья? Друзья мы или нет? По крайней мере уж это ты мне скажешь, братец Джо, чисто по-дружески: правда, что ты махал кулаками почем зря? Видел рекламу про холодильник? «No frost, no frost…»[9] Вот уж полная брехня, но спросить тебя, Джо, я хотел не об этом, а вот о чем: ты считаешь, это правда, думаешь, это правда или нет, Джо… красный жилет в бирюзовую крапинку и этот синий день, когда мы тебя увидали впервые, но давай ближе к делу, Джо, ближе к делу… Мы же с тобой старые друзья вот уж сколько времени, почти с прошлой жизни, с тех самых пор, когда французские войска… Сколько гринов мы с тобой прошли вместе? Представь только, сколько гринов! Грин, гольф, играли у тебя на глазах… В общем… Пожалуйста, ответь мне как на духу, Джо, не скрывай ничего, иначе, братец, мне будет больно, итак, как я и говорил… ты всерьез полагаешь, Джо, что на Аляске, посреди всего этого снега, всего этого льда… ты вправду думаешь, что на Аляске могут водиться пчелы?
– Ты что, никого здесь не знаешь? У тебя не было зацепок в Париже? Мы ведь без гроша… Я не собираюсь снова играть в метро. Я сюда приехал играть на рояле.
Николас, в общем-то, был прав. Знакомые с Монмартра как сквозь землю провалились. В конце концов музыканты вышли на импресарио, который устроил для них несколько выступлений в Латинском квартале. С тех пор дела понемногу стали налаживаться. Им даже удалось отправиться в скромное турне. В других городах они нанимали сессионных музыкантов и каждый раз играли с новой ритм-секцией.
Дело было в маленьком датском городке. Николас считал, что партитуры забирал Боб, хотя руку на отсечение и не дал бы. Боб, в свою очередь, готов был поклясться на фальшивой Библии, что отдал партитуры Русскому, чтобы тот о них позаботился. Партитуры – как шаловливые коты, вечно требующие пригляда, после будет шутить Николас. Клуб оказался совсем не плох. Кремового цвета полотнища, свисавшие с потолка, приглушали свет. Когда снаружи поднимался ветерок, воздух проникал сквозь окошки под самой крышей и куски ткани начинали колыхаться, обнаруживая благородство отделки и придавая помещению легкий восточный колорит. Лампочки на потолке только умножали этот световой эффект. Хотя на дверях висел плакат с их фамилиями и несмотря на футляр от трубы в руках Боба – они успели выкупить его из ломбарда, – официантка не сразу поняла, что им нужно.
Выходило так, что они должны играть в нижнем этаже, в запыленном подвале, которым давно никто не пользовался. Николас спросил, где стоит пианино, и женщина неохотно махнула рукой в сторону закутка за шторой. Там и помещался инструмент. Русский остался им доволен. Контрабасист и ударник, нанятые ровно на одно выступление, должны были объявиться не раньше шести часов вечера, и Боб с Николасом решили прогуляться, даже не подозревая, что сегодняшний сейшн превратится во что-то иное, нежели очередную ночную пересадку – по одному концерту за ночь, три тысячи баксов за месяц, – и всё ради того, чтобы поезд в глубине глаз снова ускользнул от погони.
Когда они вернулись на точку, оба уже успели принять на грудь по нескольку кружек пива. Двое нанятых музыкантов дожидались их с весьма недружелюбным видом. Боб и Николас поразились серьезности этой парочки, нанятой на один только вечер. Подобная обязательность среди сессионных музыкантов была в диковинку. Контрабасист, который, судя по прямизне осанки, в прошлой жизни был вешалкой, стоял на ногах, а барабанщик восседал рядом. Оба были с напомаженными волосами и одеты с иголочки. Всю ответственность за переговоры взял на себя басист. Человек-вешалка едва шевелил губами, невозмутимый, словно наркокурьер.
– Вы опаздываете. Где партитуры?
Боб искоса взглянул на Николаса, а Николас искоса взглянул на Боба. Партитур не было. Они оставили их в пансионе, запихали в какой-нибудь чемодан, перегнули и заложили в книжку, – в общем, ищи где хочешь. Перед глазами Боба закружилась пчелка, а беличьи глаза Русского сузились еще больше.
– C'est bonne![11] Партитур у нас нет. Да разве это обязательно?
Бобу показалось, что апатичный ударник чем-то смахивает на француза. Однако ни один из двоих не обратил внимания на дружелюбный тон трубача. Концерт начинался в полвосьмого, и ни у кого не было настроения шутить. В Нью-Йорке самое интересное начинается после полуночи, и у них вполне хватило бы времени, чтобы заскочить в гостиницу и забрать партитуры или, в самом крайнем случае, наскоро сочинить новую песенку и посвятить ее девушке за стойкой какого-нибудь грязного мотеля. Молчание длилось до тех пор, пока барабанщик не поднялся со стула с явным намерением отвалить.
– Ну да, у нас нет партитур… Да ведь это же ворох бумажонок! Партитуры, бабы… Кому это надо? Лично мне не требуется никаких нот, чтобы разразиться долбаной музыкой рая.
– Ты, наверное, мастер наяривать без этих долбаных баб и чувствуешь себя как в раю, точно?
Это снова заговорил человек-вешалка; он уже нахлобучил на голову шапку, поддерживая тем самым намерение своего товарища.
– Ну ладно, хватит дурака валять. Нам требуется сильное начало. Из Орнетта Коулмена что-нибудь знаете?
Орнетт Коулмен. Одно имя – и все переменилось. Это ведь совсем другое дело. Ударник расчехлил свои палочки, а вешалка впервые улыбнулся.
Ударник развязал кожаный мешочек и сыпанул на барабаны горсть песка. В комнате было не продохнуть от дыма, и, наверное, эта мутная пелена и усталость заставили Боба вспомнить, что он четыре дня провел без сна, уже в полуболезненном состоянии. У него приходилось по одним бессонным суткам на каждую бутылку, которую он в абсолютном геометрическом порядке выставлял на крышку пианино. Четверо суток сопротивления натиску маковых плантаций в мозгу. И плотники не прекращали свою работу, без умолку колотили по доскам, служившим ему мозгом. Стук молотка сделался для него невыносимым. Во всех квартирах, которые он снимал, во всех меблирашках, в которых перебивался, всегда находился какой-нибудь сосед, который весь день напролет долбил стенку или стукотал по полу. Боб уже начал думать, что плотник поселился у него в голове. Что его голова – это лесопилка. Он мечтал убежать от этого шума. Самое время приступить к делу.
Барабанщик начал с того, что пробежался щеточками по всем барабанам, любовно оглаживая рассыпанный им песок, перекатывая его по кругу.
Пора выходить на сцену и ловить кайф, Боб.
Проще не бывает. Именно так Анджей, его старинный учитель, играл свинг на своем саксофоне. Это был свинг, который начинался именно как свинг и вдруг переходил в звуки панка, ска и регги – задолго до того, как такая музыка появилась на свет. Потом он переворачивал сакс вверх тормашками, и вниз по инструменту стекала целая Ниагара слюней, стекала и падала на пол, а Анджей в это время хохотал без умолку. Музыканты из оркестра начинали переглядываться, и тогда Анджей снова принимался окрыленно импровизировать, выдувая из сакса такие ноты, которые в конце концов превращались в безутешное рыдание новорожденного, покинутого посреди потухшего вулкана. Ему не нравилось играть всегда одно и то же, ему нравилось изобретать, пусть даже публика его не поймет, – он знал, что делает. Боб когда-то видел, как Майлз Дэвис использует в качестве сурдинки пивную подставку, а в раструб засовывает средний палец. Сложить на глазах у всего клуба такую фигуру из пальцев, от которой женщины сперва заливаются краской, а потом начинают заводиться, – это проявление безумия; разумеется, и сам Майлз устыдился бы, если бы увидел себя в этом состоянии, играющим эту божественную хренотень, всего одним пальцем извлекающим звук из металлического клитора. Такую сцену следовало бы приберечь для домашнего зеркала, Майлз. Она не годится для зеркала в лифте. Такое чудо – как лифт на эшафот.[12] Боб все это видел. Он видел игру одного контрабасиста, который скакал из стороны в сторону и размахивал своим инструментом, словно мутузил кого-то бейсбольной битой.