А Маша... Что Маша... Маша ведь красивая, а красивым не может быть плохо, почему-то я был уверен в этом.
* * *
Дома я сразу включил магнитофон и несколько раз подряд крутил одну и ту же песню – легкую, дурашливую, вроде чарльстона для обезьянок в разноцветных фраках. Все, что случилось со мной сегодня, впрядалось, впевалось в эти звуки, чтобы остаться в них навечно. До сих пор стоит мне услышать эту песенку – и я вспоминаю свою счастливую пробежку по зимнему городу, прыжки по комнате, щелчок подтяжек, на которых я играл, как на струнах контрабаса, ловкое словечко и смех девчонки-очкарика с первой парты.
* * *
Музыка хранит воспоминания – наверное, оттого, что углубляет и усиливает чувства. Она не создает рисунка этих чувств, но протравливает готовый рисунок своей едкой силой, закрепляет призрачной смолой. Когда вы страдаете, когда вас преследуют страхи и отчаяние парализует волю, не надо слушать ничего. Но если все-таки слушаете в такое время музыку, которая связывается с вашей бедой, не возвращайтесь к ней как можно дольше: как черный талисман, как плохая примета, эта музыка будет портить вам жизнь. Много-много лет должно пройти, чтобы этот морок развеялся.
Если же вы влюблены и вас затягивает грусть, та особая любовная грусть, для которой не нужны ни ссоры, ни обиды, ни разлуки, ибо она обязательно таится внутри любви, в самом ее существе, – поставьте самое лучшее, что только удастся вам найти, слушайте самую чистую, самую страстную, уносящую к самым высоким вершинам музыку. Потому что она, эта музыка, не только заставит вас плакать и чувствовать облегчение, но и спасет самое лучшее, что только когда-либо было в вашей жизни. Дорогую, пророческую, невозвратную грусть первой любви.
На следующее утро просыпаюсь рано, включаю лампу и долго с удовольствием гуляю взглядом по узорам обоев. Всем хороши узоры, жаль, что не скачут цветы, линии и точки, жаль, что не поддаются той музыке, которая пританцовывает во мне. Это правда? Это случилось? Да, это было, было и надо как можно скорее поддержать, раздуть этот огонек. Во что она сегодня будет одета? Может быть сразу, еще до начала уроков, сказать, что я пойду ее провожать? И скажите, обои, что она обо мне думает?
Еще сутки назад было совсем не важно, как она ко мне относится. Но сегодня это главный вопрос.
Первый урок – химия. Переодевшись в белые халаты, класс весело шумит. На моем халате светло-коричневое пятно от реактива. Громогласная Раиса Петровна обращается к нам, как на митинге:
– Ребята! Очень важно, чтобы все меня сейчас услышали. Сегодня мы переходим к важнейшей теме... Олег Мачнев, ты тоже переходишь, если отвлечешься на минуту от Полупановой. Сегодня нас ждет реакция окисления.
Мел стучит и крошится о доску. Буквы яркие в точке первого удара.
– Давайте начнем с того, что все раскроем наши тетради. Раскроем тетради, Оля Жваро, и запишем новую тему...
Химический воздух заряжен грозами, а я смотрю на Кохановскую. Не постоянно смотрю, а поглядываю, чтобы не смущать. Но Кохановская сначала прилежно записывает в тетрадку определение и формулы, а потом потихоньку перешептывается с Таней Тиханович.
На перемене подхожу к ней. Она весело болтает с двумя девчонками из класса «Б», но придет и мой черед.
– Приветствую, – говорю я наконец, дождавшись подходящего момента.
– А, пгивет, Михаил!
Вот что необычно в этой минуте: я вижу Кохановскую впервые. Она смотрит так весело, губы подрагивают от сдерживаемого смеха, а в глазах, как в родниках, ширится чудо самой жизни. А как она выставляет подбородок! Как офицер на параде!
– Знаешь, у меня есть мысль, – звучит мой голос, – Точнее, у меня много мыслей...
– Поздравляю. Ты идешь на день рождения к Маринке Барышниковой? – она так мило картавит!
– А у нее день рождения? Но меня никто не звал...
– Не робей, она тебе еще скажет. А пока подумай насчет поздравления... Может, стихи напишешь?
– Я бы лучше тебе написал...
– Ого! – в глазах ее опять запрыгали веселые огоньки. – Это впечатляет, дгук мой. Ладно, мне тоже можно. Идем, а то опоздаем.
Я даже не пытался подыскать названия всему, что сейчас происходило. С трудом отведя глаза, я увидел маленький – слишком маленький – холл на третьем этаже, школьников, снующих в разные стороны. Все вокруг были – только они, все равнялись себе, а Кохановская – нет. Она превосходило любое «всего лишь»... Звонок оборвал краткий сеанс вечности, и мы вместе побежали на второй этаж.
* * *
На геометрии она села рядом со мной. Пока Регина Вальтеровна, низенькая женщина с прирожденным огорчением в глазах, объясняла у доски теорему Фалеса, я осторожно отрывал квадратные клочки от тетрадного листка и писал записки. Она беззвучно произносила «Тссс», не поворачивая ко мне головы, быстро прятала записку, читала ее через минуту. Ответила она только на одну – вопросом: «А как же Маша?». Еле сдерживая смех, я написал на обороте: «Спокойно, Маша. Вон Дубровский. А я – к Елене Кохановской». Она покраснела, может быть от записки, а может, потому что Регина Вальтеровна сделала нам замечание. Нам! Она объединила нас замечанием в парочку! Но отличница Кохановская не разделяла моего легкомыслия и приняла такой монументально-идеальный вид, что писать записки сделалось совсем невозможно. Точно так же невозможно, придя в кино, протянуть вместо билета конфетный фантик.
Она была в водолазке цвета кофе с молоком, ворот плотно облегал гордую шею. Короткая стрижка, взгляды, слова, каждый дирижерский взмах раздували пламя растроганности и умиления.
Я был всему рад, и мне всего этого было мало. Нельзя было выразить того, что творилось со мной, словно я был связан или онемел, словно мы находились не рядом, а в разных школах. Начало любви, о которой еще не сказано ни слова – тяжелая радость.
Да и не приходило на ум слово «любовь» – оно было не из моей жизни. А пока не появилось слово, пока чувство не определилось в своих границах, любовь расплывалась и растворялась во всем, что я видел, делал, говорил. Это было головокружительное вовлечение и переоблачение в мои чувства всего, что творилось вокруг. На зеленой доске оставалась свежая влажная полоса от тряпки – и это происходило со мной. В третьем ряду тихо засмеялась Таня Тиханович – казалось, что это ободряют и веселят именно меня.
– Миша, проснитесь, третьи петухи пропели! – говорила Регина Вальтеровна. Это означало, что она знает мои чувства и просто одобрительно иронизирует надо мной.
После урока мы впервые шли вдвоем, а навстречу шли медленные снеги. Лена была в короткой шубке и в шапке с завязанными на затылке ушами. Эти шубку и ушанку я сразу разместил в храме нового культа вместе со снежинками, которые их расцвечивали.
– Знаешь, у меня есть теория, – сказал я, стараясь замедлить шаги, – что все люди станут одной семьей.
– Как это?
– Смотри... Вот живут мальчик и девочка. Скажем, у него фамилия Смирнов, а у нее – Кравченко.
– Мне нравится имя Роман. А тебе?
– Слушай дальше. Они поженились, и у них стала фамилия Смирновы. Так?
– Так. Если только девочка не оставит девичью фамилию.
– Она не оставит. Какой смысл жениться и оставлять две фамилии?
– Вот у меня красивая фамилия, мне не хочется ее менять.
Пытаясь отогнать грусть от того, что моя фамилия не сможет конкурировать с ее красивой фамилией, и значит, между нами уже появилось какое-то препятствие, я продолжал:
– Постепенно фамилий станет все меньше, потому что вместо одного Смирнова станет двое, а еще их дети... Ну и когда-нибудь... при коммунизме, все будут одна семья.
– И больше не будут жениться?
– Не знаю, – сказал я и горестно умолк.
– А Ромой можно назвать сыночка, – вдруг произнесла Лена. – Ну, до завтра, Михаил.
Дверь подъезда захлопнулась, и я стал прислушиваться к морозу и к звуку шагов на лестнице. После сказанных слов я опять воспрял. Кому попало про сыночка говорить не станут, так ведь?
* * *
Дома я взял чистый лист, простой карандаш и ластик. Почему-то казалось, что вот сейчас подсознание кинется мне на выручку, закипит и извергнется: настолько сильно было желание. Я решил нарисовать по памяти портрет Кохановской. Я помнил ее лицо наизусть, ведь оно весь день было перед глазами, – и когда смотрел на него, и даже когда не смотрел.
Первые линии – глаза. Нет, непохоже. И форма непохожа, и блеска нет. Видно, что глаза, а не уши, но не ее глаза. Стирал и принимался заново, опять стирал. Потом решил, что нужно нарисовать все лицо, а там уж и глаза поправлять. Овал вышел похожий. Несколько тоньше, уже, но – ничего. Губы толстоватые – наверное, пересахарил нежностью. Нос – ее вздернутый короткий носик – превратился в какую-то бракованную пробирку с двумя ушками по бокам. Час, другой, три листа, четыре, пять... Подсознание устроило форменный саботаж. Это не Ленка, такой рисунок хуже карикатуры, он не только не выражает всей полноты моих чувств, но даже ни капли не похож.