"Я не посмею," - сказал я тающим шепотом, вместо "не сумею"..
"Попробуй, Алеша", - отец глядел на меня с необычной сосредоточенностью.
"Но зачем? - продолжил я. - разве я уже не опоздал?".
"Глеб в первый раз увидел лиру, когда ему было пятнадцать, - сказала бабушка. - У нас был ссыльный сосед из социал-демократов, он и научил его."
Я кокетничал: с раннего детства следует учиться только профессиональным исполнителям, любителю же, как известно, хватает и двух-трех лет, чтобы достигнуть вполне терпимого уровня. И более того, у самих аэдов, чья игра по традиции ценится больше всего, нередко довольно посредственная техника, да и голосом Господь награждает не всякого из них. Конечно, думал я, исполнителем мне уже не стать, но вдруг проснется во мне иной, много более волшебный талант? Я кокетничал - или боялся? Школьные мои мучители, узнав о предстоящих высоких занятиях, будут издеваться надо мною еще нещаднее, думал я; мне и так приходилось хранить от них в строжайшем секрете свои посещения гимнасия, где я был едва ли не самым молодым слушателем. Да и неудача с музыкальной школой, словно заноза, до сих пор сидела в моей уязвленной памяти.
Однако соблазн был слишком велик. Недаром не мог я дождаться концертов в гимнасии, а после них - мало что не хворал от счастья. Когда кончились школьные каникулы, елочные игрушки, заботливо переложенные бумагой, были снова упрятаны в ящик, и бабушка, нагруженная апельсинами, граммофонными пластинками и пачками индийского чая, уехала обратно в свои пугачевские края, я начал еженедельно ходить во Дворец пионеров, недавно открывшийся на Ленинских горах, куда, по замечательности его, исправно возили представителей дружественных и недружественных стран, восхищавшихся мелким бассейном, на мозаичном дне которого желтели и серебрились монетки всех стран, воздухом, светом, физкультурными залами, небольшим гимнасием с прекрасной акустикой. Правда, добираться до Дворца от метро было неудобно: дорога неважно освещалась, и в полутьме по обеим ее сторонам соловьями-разбойниками дежурили предприимчивые подростки, которые без напрасной жестокости (хотя кое-кто из них и посверкивал во тьме лезвием перочинного ножа) просили своих сверстников предъявить содержимое карманов, и, обнаружив ценные предметы или горстку мелочи, изымали их в собственную пользу. Иной раз грабители проявляли похвальную изобретательность: не шарили по карманам уверявшего, что денег у него нет, а просили его попрыгать, дабы обнаружить предательский звон. Страшно бежать по глубокому снегу, прижимая к груди чемоданчик с инструментом, с ужасом чувствуя, как настигают тебя три грозные тени. Я врывался под стеклянные своды дворца, где слонялись у дверей комсомольцы-дружинники, и, считая ниже своего достоинства доносить на грабителей, долго приходил в себя среди широколиственных, темно-зеленых пальм и фикусов зимнего сада. За панорамными окнами стояла ночь: над пустырем, окружавшим дворец со всех сторон, сияли все те же знакомые звезды, но мир казался мне в те минуты враждебным и страшным, и все мерещилось, как мои преследователи ворвутся в здание, схватят меня, оберут, а может быть, и искалечат. Конечно, лирой в таком настроении заниматься было нелегко. Но неимущих отпускали с миром, и вскоре я стал жалобно отговариваться перед негодяями тем, что все мои деньги состоят из пятака на метро - и это было чистой правдой, деньги на булочку и стакан чаю в буфете я начал оставлять дома.
Занятия поначалу разочаровали меня. Простота лиры обманчива: даже ребенок без труда может научиться бренчать на ней несложные мелодии. Однако же рядовой слушатель редко задумывается о том, что гармонии в экзотерике строятся вовсе не по законам музыки, отчего и теряют так много в отрыве от октаметров. Говорят, великие аэды прошлого могли безошибочно угадывать гармонии по текстам друг друга - поразительное, давно утерянное умение, которое нам приходится восполнять, публикуя октаметры не иначе как в сопровождении нотной записи, для чтения которой требуются основательные знания. Гармонии, исполнявшиеся без слов, поразили и меня своей немузыкальностью - особенно те упрощенные, которым нас учила чудесная Вероника Евгеньевна, в первые же минуты посвятившая всю дюжину присутствовавших подростков в члены Первого круга юных (которые, к слову, не имели право носить даже туники, не говоря уж о венке). Нехотя являлся я на занятия, не чувствуя на первых порах ничего похожего на те восторги, с которыми возвращался с концертов, и примирялся с изнанкой обожаемого искусства только благодаря неистраченным еще вере, любви и надежде.
Память о временах года в детстве нередко воскресает у меня не в сердце, не в ушах, не на внутренней поверхности сомкнутых перед сном век - но в ногах, то промокших в октябрьскую или мартовскую непогоду, то ноющих от бесконечных июньских прогулок мимо запыленных лип Бульварного кольца, то промерзших и простывших в крещенские морозы. Словарь литературных штампов, если б существовал, непременно советовал бы называть детство босоногим - нет, по моей улице Островского (бывшему Мертвому переулку, граничившему с Большим и Малым Могильцевским - узнав об этом, я лишний раз обрадовался мудрости правящей партии, стеревшей с карты города столь мрачные названия) никак не пробежаться босиком, не рассадив подошву об шершавый асфальт или, того пуще, не порезавшись бутылочным осколком, волшебно зеленеющим и сверкающим на побитой асфальтовой мостовой. Нет: были, конечно же, резиново-матерчатые кеды, служившие один, дай Бог полтора сезона, были сандалии из искусственной кожи, ужасно натиравшие ногу, зимой были высокие жесткие ботинки с запутавшимися шнурками в мелких узелках, и мать упрашивала надеть под них присланные из Оренбурга колючие носки всякий раз, когда тонкий, еле различимый ртутный столбик термометра, прикрепленного снаружи к оконной раме, опускался ниже пяти градусов мороза. Были еще, конечно, валенки с галошами - вещь столь же постыдная и невозможная, как трикотажные кальсоны или надеваемый под пальто мамин шерстяной платок, завязываемый на спине. Пушкинский крестьянин мог торжествовать при наступлении зимы: щуплый московский подросток горевал, когда его потертое, со слишком короткими рукавами клетчатое пальто начинал продувать разбойник-ветер, и только было радости - укрыться в вестибюле метро, куда с двух сторон устремлялись струи теплого, почти горячего воздуха, и можно было незаметно встать у решетки, откуда нагнетались эти блаженные потоки, подставляя им попеременно то один, то другой рукав, то грудь, то окончательно онемевшие ноги, и различать сквозь густой пар, вырывающийся из дверей, клубы другого пара, символизирующего победу советского человека над стихиями, и постоянно висевшего над только что открытым бассейном "Москва", где раньше стоял безвкусный, нарушавший архитектурную гармонию столицы Храм Христа Спасителя, а потом собирались строить Дворец Советов, и даже переименовали мою станцию метро, но почему-то так и не построили. Зима в том году началась рано, сместили круглоголового главного секретаря правящей партии, и его портреты мгновенно исчезли из газет, школ, служебных кабинетов, книжных магазинов. "Что ж, - делился я с Володей Жуковкиным, - по крайней мере, человека отправили на пенсию, а не убили, как президента Кеннеди". К январю выяснились неведомые осложнения с книгой и пластинками дяди Глеба, и отец вдруг вскидывал глаза от вечерней газеты и почти с ненавистью повторял: "в настоящее время не представляется возможным", и бюст Ксенофонта Степного, который начал лепить у себя в мастерской народный скульптор Жуковкин, уже месяца два стоял в углу, накрытый влажной серой тряпкой, подвязанной внизу шпагатом и слишком похожей на мешок, которым укутывают голову при казни через повешение.
Какая долгая выдалась зима. Иной раз мне казалось, что само время не бежит в одном направлении, как ему положено, а крутится на месте, наподобие поземки у входа в Александровский гимнасий, где блуждал между циклопическими колоннами, сбиваясь с дороги, колючий ветер.
"Ты что-то снова сегодня задумчив, Алеша, - говорила мне на экзотерическом кружке Вероника Евгеньевна, и голос ее был так ласков, что я виновато улыбался, и старался стряхнуть с себя зимнюю дрему. К маю прошлого года все мы, худо-бедно, научились играть простейшие гармонии, а в сентябре (я вернулся во Дворец пионеров похудевший после двух месяцев лагеря, вытянувшийся, с короткой стрижкой) перешли к юношеским вещам классиков, разумеется, в переводе на русский. Как кропотливо осваивал я те этюды, сегодня кажущиеся мне смехотворно легкими. Товарищи по кружку перешептывались за моей спиной, считая меня любимчиком; они ошибались - в том, что касалось лиры, наша учительница была со мною, пожалуй, даже строже, чем с остальными: никогда не забуду почти мучительной гримасы на ее худощавом лице, когда я брал фальшивую ноту. По окончании учебного года Вероника Евгеньевна имела право избрать одного из нас в аэды-схоластики; но видит Бог, я не надеялся стать этим счастливцем. Уже год, как был я владельцем роскошной лиры, и едва ли не каждый вечер изводил родителей и соседей своим бренчанием (сестренка в ту зиму была в санатории), а до мастерства было еще далеко - никогда, печалился я, не удастся мне играть, как Таисия Светлая, никогда не отважиться, испив полынного отвара, сесть за сочинение собственного эллона.