Меня зовут в другую операционную. Бригаду там возглавляет Кртек. Убирает хорошо доступную опухоль оболочек мозга, которая захватывает сверху оба полушария. Ситуация и сама по себе непростая, а опухоль вросла к тому же в продольный синус. Со всех других сторон она тщательно убрана. На что решиться? Не трогать остатки опухоли или убрать ее вместе с частью синуса? Больной молод, радикальную операцию перенесет. Но трогать синус очень рискованно. Кртек за его резекцию. Я соглашаюсь.
Похоже, что к отрезку синуса под опухолью вообще не подступиться. Первый осторожный надрез нас успокоил. Должно быть, удалить это все-таки можно. Но еще одно касание скальпелем — и операционное поле сплошь залито кровью. Все замерли. Я встаю рядом с Кртеком, помогаю остановить кровотечение. Кровь льет неиссякаемым потоком. Тампонируем, осушаем, снова прикладываем тампоны. Наконец в стенке синуса видим дефект. Просвет русла сужен, но не закрыт целиком. Это меняет дело. Дефект следует закрыть.
Кртек не теряет головы, не пытается переложить на меня операцию. Ираскова довольно неуклюже ассистирует, не знает, за что раньше хвататься. Я посылаю за Зеленым. Он быстро моется, помогает готовить фасцию, берет в руки отсос и коагулятор. Анестезиолог объявляет, что давление падает. Добавляем анестетик. Прикладываем к обнаженной ткани кусочки ваты, смоченные в физиологическом растворе. Напряженно молчим. Ждем. Опасливо следим, не просочится ли из-под квадратика ваты кровь. Зашитый синус держит.
Мы с Кртеком понимаем друг друга без слов. Взгляды наши встретились — мы улыбнулись друг другу глазами.
— Теперь это докончу я, — говорит он, — думаю, все будет в порядке.
Я верю. Немного найдется людей, на которых я мог бы с такой же уверенностью положиться. Он опытен и умен. Студентов, попадающих к нему на практику, держит в ежовых рукавицах. Практикант либо вкалывает, либо уходит. И как ни странно, никто на него не жалуется, у медиков он непререкаемый авторитет. В различных хирургических отделениях трудится целая плеяда его учеников.
Несколько лет тому назад у него умерла от лейкемии единственная дочь. Он воспитывал ее один — мать давно их оставила. После этой смерти он стал другим человеком. Прежде был громкоголосый и разговорчивый, умел смеяться, как сатир. Теперь стал сух, ироничен, немногословен. Больным он казался холодным. Откуда им было знать, что его тяготили печаль и ощущение несправедливости, со смертью дочери никогда его не покидавшие. Узнав тогда ее диагноз, он заперся у себя в квартире и долго никого к себе не допускал. Не ходил даже на работу. И только у ее постели превозмогал себя и становился на какое-то время прежним. Когда она умерла, он несколько недель жил отшельником, не хотел видеть даже близких друзей.
Помню, как он принял меня наконец после долгого перерыва. Сидел напротив и отворачивал лицо. Прямо чувствовалось, как он заставляет себя терпеть мое присутствие. Я заговорил. Повторял много раз, что он должен попытаться забыть, найти смысл жизни в работе. Рассказывал о трудностях, которые испытывает клиника. Напоминал о случаях, которые он знал. Он не поднимал головы.
— Все ложь, — сказал он один раз. — Я был, в сущности, счастлив и не понимал этого. Жизнь для меня имела смысл, а я все чего-то искал. Был точно слепой. Не представлял, например, о чем дочь думает, когда мы сидим рядом в садике. Бывало, я просматриваю специальные труды — а она просто лежит, откинув голову, и смотрит в небо. Мне казалось, она разбазаривает время. Тут — книги, которые она читала далеко за полночь. Есть среди них стихи, которые я не понимаю, и это повергает меня в отчаяние. Я знал о ней так мало…
Он закрыл лицо руками и несколько минут не отрывал их. Меня глубоко тронула тяжелая печаль, которая была в его словах.
— В жизни ничто не имеет смысла, — взглянул он на меня. — Каждый из нас в свое время это поймет. Только одни раньше, а другие позже. Вся человеческая жизнь — обман.
Он поднялся, сделал несколько шагов к окну и, стоя ко мне спиной, сказал:
— Я не могу пока нормально говорить с людьми. Не трогайте меня еще некоторое время. Я возвращусь. Что мне еще остается?..
На столе у него была фотография дочери. С портрета улыбалось девичье лицо, в руке была ракетка. И тут он видел свою вину. Он принуждал дочь заниматься спортом, хотя она часто бывала утомлена. Хотел, чтоб у нее были хорошие отметки, чтоб она изучала медицину. Он обвинял себя в том, что, быть может, ускорил трагическую развязку.
В конце концов он к нам действительно вернулся. Начал работать до глубокой ночи, часто и ночевал в клинике. Выбрал себе новую область: хирургию неутолимой боли. Над этой темой он работает и по сей день. У него есть ряд последователей в периферийных больницах, где нашли практическое применение результаты его исследований.
Оперировать кончили очень поздно. Хорошо это помню, потому что в тот день торопился на заседание Совета Общества Пуркине. Так не хотелось еще раз оправдываться своей занятостью — ведь остальные члены Совета в том же положении. Поэтому, когда перед самым уходом еще раз позвонила Итка, в голосе у меня звучала досада.
— Ты представляешь, уже расцвели черешни, — сказала жена. — Если хочешь увидеть, пока не начали облетать, надо ехать сегодня же.
— Да что ты… — произнес я немного раздраженно.
Я уже высчитал, что на Совет приеду с получасовым опозданием.
Как хорошо, что она поняла меня иначе:
— Нет, правда расцвели, честное слово! Я шла по парку к фармакологическому институту…
Я опустился на стул. Не отводя глаз от часового циферблата, представил себе вдруг, как шли мы с ней к первым цветам черешни все годы, с той первой весны, когда только узнали друг друга, — прикрыл глаза и забыл о часовом циферблате.
— Ну никогда бы не подумал! Ведь еще только конец апреля!
— Может, конечно, и не все, — подстраховалась она, — но ведь это уже не важно. Ты как, сегодня вечером сумел бы вырваться?
Голос был молодой и радостный. Не догадалась, к счастью, как я спешу. Это могло бы испортить ей настроение. Я неожиданно вообразил себе ее такой, какой увидел в первый раз, еще студенткой, на «нашем» цветущем склоне. Мы приехали тогда на велосипедах. На ней была простенькая белая блузка и широкая пестрая юбка, трепетавшая на ветру. Она бегала от дерева к дереву и прятала лицо в гуще белых соцветий. Казалось, это разыгравшаяся вила. Должен признаться, что я никогда вполне не понимал этой ее влюбленности в цветущие деревья, но всегда старался ее разделять.
— Постараюсь устроить, — пообещал я.
Я перечислил ей, что мне еще предстоит сегодня. После собрания вернусь в клинику и тогда только смогу держать с Кртеком совет. Надо зайти хоть на минутку к Микешу — поздороваться. Я спросил, не пойдет ли она со мной.
— Нет, лучше нет, — ответила она поспешно. — Я подожду тебя дома. Заедешь, возьмем что-нибудь поесть и сможем там пробыть до темноты.
— Договорились.
Положив трубку, я стал торопливо прикидывать, в котором часу стемнеет. Этот «наш склон» — за городом, езды туда не меньше получаса. Совещание с Кртеком придется сократить. Но Микеша откладывать нельзя — я чувствовал, что он ждет меня с нетерпением. Операции боится каждый, даже когда не обнаруживает этого открыто. Надо помочь ему уяснить себе положение дел. Но я еще и сам не знал, решусь ли оперировать.
Проблема эта тяготила и отвлекала меня — и на собрании, и при беседе с Кртеком. В результате вместо составления плана научных работ мы всесторонне обсуждали с ним, стоит ли делать эту операцию… Кртек был вначале настроен еще более скептически, чем я. Кончили тем, что исчеркали весь анатомический атлас схемами подхода к сосудистым структурам и постепенно пришли к выводу, что попытаемся всю аномалию убрать.
Но надо было смотреть правде в глаза. Микешу угрожало прежде всего кровотечение. Если бы так случилось, трудно было бы рассчитывать на благополучный исход. В конце концов поладили на том, что ничего другого нам не остается.
Хотя решение и было принято, легче от этого не стало. Риск был слишком велик. Но ведь для Мити это был единственный шанс выкарабкаться.
Мы с Кртеком молча сидели друг против друга. Он поднял на меня глаза.
— Оперировать буду, конечно, я сам, — опередил я его.
— Но это ведь… все-таки друг… Я могу попытаться…
Я отрицательно покачал головой:
— Будешь мне ассистировать. Надо себя перебороть. Именно потому, что друг. Надеюсь, и ты меня прооперируешь, если со мной произойдет нечто подобное?
Он не сразу ответил — наверное, осмысливал вопрос.
— Пожалуй, — допустил он такую возможность, — если только не найдется человека, которому это удастся лучше.
— Думаешь, найдется?
— А что ж. Но, говоря по правде, не ручаюсь, что ему тебя доверю.