Мой дом — моя крепость, как говорят англичане.
Только крепость прошу понимать по–русски, как в XIX веке, т. е. — острог.
* * *
В моем распоряженьи три часа,
Но не охота ими мне распоряжаться,
Вставать, побрившись, одеваться;
Расческой трогать волоса
Еще могу себя заставить…
Но для чего? Командую — «Отставить!»
И снова голова пуста, как небеса.
С обидой на мою тоску домашние косятся,
В сознаньи их упреки колосятся,
Когда тому всего дней пять
Мне куплены ботинки дорогие…
Когда обут, одет, накормлен я… Родные!
Не виноваты вы, ботинки впору мне.
Малы мне три часа,
Трамвай, работа, Вечность, Небеса!
А, может, велики?..
О чем грущу — не знаю,
В киоске снова пиво покупаю
И мучаюсь изжогой…
* * *
Вот еще встреча с интересным человеком. Впервые мы познакомились в Москве. Он тогда направлялся в Венецию. Я спросил, почему именно туда. «Говорят, она погружается, хочу успеть побывать». Из разговора выходило, что он продал пальто — не хватало на билет до Москвы, и я спросил: «А как же граница, виза?» Он махнул рукой и улыбнулся, вызвав во мне зависть и симпатию. В самом деле, чем черт не шутит? Ведь добрался же до Москвы.
Теперь он стоял посреди сквера с неопределенным выражением лица. Неловко протянул мне худую, немытую руку. Неловкость была, очевидно, следствием того инцидента, когда, придя ко мне на работу, он украл у секретарши сумочку. Я тогда сам разыскал его на автостоянке, где он работал сторожем. Виталик быстро во всем сознался, объяснил, что денег в сумочке не было, и он ее выбросил. Когда я сказал, что компенсировать ущерб нужно немедленно, а то посадят, он, смущенный вынужденной откровенностью, ответил, что у него справка. Он, в самом деле, лежал в психушке. Сукин кот! — подумал я и с тех пор при случайных встречах не подавал ему руки и не ссужал безвозмездно мелочью.
На его счастье, я был в приятельских отношениях с секретаршей, и история не получила развития.
В виде извинения он тогда всучил мне кассету со своими песнями. Я брать не хотел, был зол и вообще… Тем более, что до этого почитал рукопись его «романа», как он называл этот бессвязный, патологический бред под названием «Педерастия», написанный на желтых листах, пахнущих пожарищем. Когда я, разыскивая его, пытался достучаться в барачную комнату, то понял, откуда этот запах — часть барака выгорела. Одного вида этих страниц было достаточно, чтобы судить об авторе. Поля с левой стороны представляли то полумесяц, то неправильный треугольник. Буквы внизу лепились одна к другой, тогда как слева оставалось сколько угодно свободного места. Такое ощущение, что он искал продолжения смысла где–то за пределами страницы и физического мира вообще.
— Ну, как театр? — спросил я, желая бодростью и темой вопроса показать, что его вид вовсе не внушает жалости. При последней встрече он работал в кукольном театре монтировщиком и планировал постановку собственного шоу, что–то в китайском стиле. Говорил, что ищет актеров. Мне роль предлагал.
«А я же теперь в книжном, грузчиком», — ответил он, улыбаясь. Я вспомнил, что когда–то моя жена находила его красивым.
В самом деле, отбросив предвзятость, можно было разглядеть, что у него тип романтического героя–любовника: рост, глаза, вьющиеся волосы.
«Ну, в каком–то смысле это хорошо, кругом книги», — сказал я.
«Да», — живо согласился он и попросил присоветовать какого–нибудь стоящего автора. Я что–то посоветовал. Он слушал внимательно, как школьник. Некоторые имена повторил за мной вслух.
Чувство взаимной неловкости не проходило. Прощаясь, я сказал, что мне понравилась его кассета. Это не было лестью или враньем из сострадания. Прослушав пленку, я изумился. Какое–то время не мог понять, в чем дело, потом догадался, что поэзия, пускай вторичная, пускай под гитару была единственной формой полноценности и здравомыслия для него. В стихах он был абсолютно нормальным, хотя и заурядным человеком.
Он так и остался неопределенно стоять в сквере, среди облупившихся гипсовых статуй, словно подыскивая место для изваяния своему столь же незамысловатому гению.
На выходе из сквера я обернулся. Не исключено, что через какое–то время я составлю ему компанию. Интересно, о чем он там под деревом мечтает? Ну, о чем может мечтать человек, на котором в мае зимние стариковские ботинки…
Исключительно о высоком, поверьте.
* * *
Я разделил лист на две колонки. В правую решил вписать то, что я могу получить от жизни, в левую — то, что мне уже не светит.
Я пытался размышлять трезво.
И не вписал ни строчки.
Нигде.
Сделал сто отжиманий. Чувствуя себя печально гармоничным, принял душ, выпил кофе. Сунул в карман плаща конверт с деньгами. На улице моросило. Одалживая деньги, я всегда готов к тому, что больше их не увижу.
В автобусе было пусто, и я обратил внимание на трех женщин. Они вошли следом за мной: бабушка, дочь и внучка. Как три звена. Как дорога в двух направлениях. Резкая в своей усталой и злой выразительности сорокалетняя женщина с пустыми глазами. И по сторонам от нее — угасающая, с уже остановившимся, бессмысленным взглядом старуха и девочка, еще хранящая в лице черты иной, дожизненной, ангельской несмышлености. И при этом такое разительное сходство черт, что я засмотрелся на них до сердечной боли перед человеческим уделом.
Я несколько раз нажимал кнопку звонка. Потом вышел во двор. Поднял воротник и сел на сырую лавку под деревом. Под стеной возле подвального оконца вертелись кошки, и старуха соскребала вилкой в их мисочки какое–то дымящееся рыбное варево из гнутой алюминиевой кастрюли. За моей спиной кто–то отпирал гараж.
Надо было газету, что ли, взять… Закурил от скуки. Из подъезда вышли дети в ярких курточках и веселая собака.
Морось кончилась, но я слышал, как под решеткой дренажного люка рядом со мной бежит вода.
Потом решил пройтись.
Через несколько кварталов мне попалось на глаза объявление: «Выставка тропических бабочек». Я зашел и поинтересовался, сколько стоит билет. «Сейчас перерыв, после обеда приходите». Я спросил разрешения посмотреть цветной каталог и под этим предлогом уселся в мягкое кресло, прикинувшись знатоком.
«Вы Маркаряна ждете?» — спросила девушка за стеклом.
«Нет», — ответил я.
«Маркарян должен приехать», — сказала она.
«А кто это?»
«Ну, как! Энтомолог», — с оттенком раздражения ответила она.
Из энтомологов я знал только Набокова.
«А Набоков приедет?» — спрашиваю.
«Какой Набоков?»
«Владимир Владимирович».
«Тоже энтомолог?»
«Ну, да…»
«Так вы по приглашению?»
«Я?.. Ну, отчасти», — ответил, вспомнив, что на плакате была надпись «Посетите».
«Что же вы не сказали сразу, проходите». Она отперла дверь и повела меня по залу, давая краткие комментарии.
«Откуда вы так хорошо разбираетесь в бабочках?» — спросил я.
«Да ну, что вы», — отвечает, и я понял, что она принимает меня за специалиста, делающего ей комплимент. Мы обошли по периметру весь зал, и я восхищался про себя ее попкой в узкой черной юбке и точеными ножками.
«Вы давно здесь работаете?»
«Я здесь не работаю».
Интересно, думаю.
«Меня мама попросила помочь. У них кассир сегодня не вышла».
«Ваша мама директор музея?»
«У-гу», — кивнула она.
Тут на вахте зазвонил телефон, и она побежала через зал, стуча каблучками. «Извините».
А я переходил, не спеша, от стенда к стенду, и когда глаз устал радостно изумляться, сначала смутно и в отдалении возникли некоторые несвязные мысли об Аристотеле, Флоренском, Розанове. Проговорив их про себя, я остановился посреди зала в некоем подобии гоголевского ужаса.
Ну, что такое энтелехия, на самом деле не знает, положим, никто. Душа есть энтелехия тела, по Аристотелю. «Бабочка есть энтелехия гусеницы», — сказал Флоренский. Душа то есть.
Сотни распростертых вокруг меня в люминесцентной подсветке мертвых душ. Пусть это только гусеницы. Но разве сам я не есть всего лишь червь?!
Чудовищная постапокалиптическая картина.
Брел по улице под впечатлением. Вот вы говорите, жизнь проходит зря, не так как хотелось… Посмотрите вокруг. Вот на этот пустырь, на гаражи за ним, на этот старый дом за дорогой. Подумайте, сколько женщин в этом доме жили и берегли для редких праздников лаковые туфельки, выходное платье и банку майонеза. Кипятили бигуди, делали прическу, красили ногти лаком с блестками. И чем кончались эти праздники? Скандалом упившегося мужа, грязной посудой в раковине, тусклым утром понедельника.
А мужья, которым хуже, чем с похмелья на работу, не хотелось с работы возвращаться домой. Видеть и слышать в сотый раз одно и то же. Так не хотелось, что после смены невозможно было не выпить с друзьями, несмотря уже на возраст, гипертонию, ишемию и все такое прочее. Я уже не говорю про революцию, коллективизацию, войну, ГУЛАГ и так далее.