И прочее в таком же духе, сдвигая стаканы.
В тот день в Москве запретили распивать на улицах крепкие напитки. Вольница заканчивалась. Сергей вышел проводить меня до «Маяковской» – теми самыми проходными дворами, по которым меньше чем через год обгорелым факелом будет бежать к театру Моссовета его жена… – и купил очевидно лишнюю бутылку коньяка в ларьке:
– Выпьем еще на посошок, а что не допьем, я заберу домой.
Продавщица выдала нам пластиковые стаканчики, мы встали к столику под зонтом и не обратили никакого внимания на дежуривший у обочины милицейский «бобик», в котором терпеливо дожидались, пока мы откроем и пригубим, – ждать долго не пришлось. Незнание указа не освободило нас от ответственности, и через несколько минут мы были доставлены в участок с недопитым «вещдоком». «Обезьянник» ломился от проституток с Тверской, при нас одну из них отпустили, и вскоре она вернулась с выкупом за всех подружек. К тому времени разобрались и с нами: распивали в общественном месте, у меня – украинский паспорт без московской регистрации. В молодости Сергей устроил бы примерно такую сцену:
– Да вы знаете, кто мой папа?! Мой папа – Джомо-лунгма!..
Теперь же он лишь мягко укорял милицейского начальника:
– Я живу на Тверской, здесь по соседству… Вы задержали ни за что известного писателя, в «Неделе» только что вышла его публикация – мы выпили с ним немного по этому поводу. Мы же не нарушали общественного порядка, о новом указе знать не знали…
Спокойный убедительный тон, дорогое пальто говорившего да еще целая полоса в свежей газете об украинском борще произвели на начальника определенное впечатление, и он попросил подарить ему номер газеты с автографом. Нас не только отпустили без штрафа, но и, к изумлению притихших в «обезьяннике» блядей, вернули початую бутылку коньяка, которую мы цинично допили из горла прямо во дворе отделения. Я так и не знаю: из уважения к печатному слову, или начальник оказался хохлом? Сергей остановил такси, помог мне попасть в распахнутую дверцу, щедро заплатил водителю и попросил отвезти друга в Ясенево. Всю дорогу до дома я проспал.
И вот не осталось никого. Ракетный генерал умер от сердечного приступа в собственном подъезде ранним утром. Через пару лет его невестка-актриса, напиваясь в одиночку, облила себя керосином и подожгла, израсходовав полкоробка спичек. А сын, известный художник и муж актрисы, сгорел от скоротечного рака, переживя жену ровно на девять месяцев – день в день. Генерал был из полтавского козаческого рода, актриса была лимитчицей-Золушкой с острова Сахалин, художник был упруг, как молодой козак, и лицом походил на композитора Стравинского, но оказался хрупок в кости, как каппелевские офицеры. Их поочередно отпевали в храме у Никитских ворот, где венчался Пушкин, и похоронили на воинском Троекуровском кладбище. Мне кажется, это произошло, когда каждый из них рассмотрел в новой России черты злой мачехи.
К чему все это? Сергей все же был моим другом, и чего-то он недоделал в своей жизни артиста, – мне он представлялся одним из самых интересно мыслящих людей в Москве и мне захотелось помочь ему уйти героем, а не персонажем. Собственно, для этого необходимо было всего лишь издать его дневники – вот и вся моя заслуга самозваного душеприказчика, по наитию, и похоронного агента. Отметить годовщину смерти в галерею пришли родные Сергея, и я договорился с его сестрой просмотреть психоделические романы и дневники ее брата и отобрать, что, на мой взгляд, может быть опубликовано. Семья дула на воду после того, как светские хроникеры поупражнялись над семейной трагедией. Ближайшему киевскому другу Сергея и моему не позволили заняться изданием рукописей покойного. Года два или три потом он не мог простить мне самоуправства. Ему хотелось слепить нарциссический эзотерический миф несуществующего братства, а мне – лишь не дать пропасть бесследно тому, что произошло в реальности, вернуть с того света «Украденную книгу» девяностых.
За работу я не брал ни с кого ни копейки, и ангелы Сергея принялись в поте лица помогать ему, мне и всем, кто имел к предприятию какое-то отношение. Галерея и художники скинулись на технические расходы, следующим летом вышли первые публикации, через полтора года – книга, а в промежутке были символическая журнальная премия, пополам с наследниками, и такие же гонорары, для поддержания штанов, но дорога ложка к обеду. Когда книжка сама хочет появиться на свет и того стоит – ее ничто не остановит. Так на пороге лета я неожиданно для себя погрузился в чужую жизнь с головой, с осторожностью отделяя и обходя в ней то, что было заразно и могло увлечь меня, вслед за участниками трагедии, в бездну. С такими вещами не шутят.
Сумасшествие витало в воздухе, раз или два и я оказывался на его пороге в начале девяностых. Резкая смена участи, территории, утечка уценностей, скачки из грязи в князи вели к помешательству и жизненному фиаско в девяти случаях из десяти.
В конце мая в Москву прибыл десант украинских письменников молодой генерации. Были среди них и талантливые – устроители небольшого фестиваля носились с ними как с писаной торбой. Фактически это были представители одного направления, точнее – школы. А школа такая вещь, которая для своей легитимации в перенаселенном мире нуждается в жертве – чьей-то погибели, сумасшествии или изгойстве, – как живопись нуждается в ухе Ван Гога, поэзия в смерти поэта, а семья – в уроде. Это не проблема художника, а проблема профессий, конфессий и партий. Поэтому я не удивился, когда у одного из признанных лидеров украинского постмодернизма случился на какой-то день пребывания в мегаполисе эпилептический припадок. Все прибывшие, в меру своей испорченности, немножко играли, лукавили и позировали, а этот бывший инженер, компьютерщик и лабух отнесся к своей новой профессии чересчур всерьез – собственно, в этом и состояло его отличие от остальных. Выпивали все, а этот уходил в запой. Лично каждый ему сочувствовал, но не настолько, чтобы догадаться, что парень стремится к смерти. Поэтому школа выжидала, как далеко он зайдет. И просчиталась – рубеж 2000 года он преодолел, сумев начать после сорока новую жизнь, но это совсем другая история.
Конец мая традиционно это бешенство артистических тусовок перед наступлением летнего мертвого сезона. Вернисажи и представления, круглые столы, приемы в посольствах, вручение литературных премий, пересуды о том, как знаменские набросились на новомирских и отбили у них знамя, чтобы посадить на букеровский престол своего претендента, а те, в ответ, провели подкоп и заложили мину. Всюду фуршеты, банкеты, духота, толчея и бестолковое общение всех со всеми. В саду резиденции немецкого посла выпивалось превосходно, в Домжуре хуже. Второго июня отключили горячую воду на три недели. Пришло письмо от дочки с фотографиями с берега Тивериадского озера. Шестого, в день пушкинского юбилея, показали телефильм о пушкинских юбилеях, где от моего сценария остались только рожки да ножки и половина названия.
Меня теперь больше занимал последний год жизни поэта, в который Пушкин сделался похож на магнит, пытавшийся притянуть деревяшки. Весной он неожиданно съездил в Захарьино в тщетных поисках следов детства. Его мать недоумевала: «Что он там потерял?!» Летом он ее похоронил в Михайловском, куда через полгода свезут на санях и его самого. А тут еще такой сюрприз от жены!..
На следующий день я уехал во Владивосток по командировке от журнала «Гео». Надо было проехать по Транссибу на непривычно выгодных условиях. У журнала имелся в качестве образца немецкий материал, но текст оттуда переводить было нельзя – русские читатели смеяться станут, а все пейзажные фотографии были зимними – тогда как мне предстояло выехать из Москвы в июньское тридцатиградусное пекло. Переговоры велись около месяца, после чего мне выдали в редакции аванс и билет в спальный вагон в МПС. Проведя сутки во Владивостоке, обратно я должен был вернуться самолетом. В московской жизни с непривычки тяжелее всего мне давалась обездвиженность, поэтому у меня и мысли не было отказаться от поездки. Приятель-соперник, которого редакция отправила на неделю на микроскопический остров Мальта, мог только позавидовать мне задним числом. Сам редактор намылился на ту же неделю впервые в Штаты. На вопрос «зачем?» расплылся в обезоруживающей улыбке:
– Халява!
Шесть с половиной суток я провел в передвижном театре на колесах, где прожил целую маленькую жизнь, как в каком-то «муви-роуд» или русской путевой повести. В итоге путевой очерк продал «Гео», а более полную версию путешествия толстому журналу – дурак, кто не продает текст столько раз, сколько получится. То и другое было компромиссом. Глянцевый журнал требовал версии для бабушек и их внуков. «Господа журналисты, не забывайте, что средний возраст вашего читателя – 12 лет!» – такой слоган висел в редакции за спиной у одного из корифеев американской журналистики, по уверению моего редактора. Хуже того, новорусский капитализм остро нуждался в «позитиве» – типа постарайтесь описать концлагерь так, чтобы в нем захотелось побывать!.. Я изворачивался как мог, чтобы отвоевать право писать «на продажу» хотя бы для 16-летних, с которыми уже можно говорить о достаточно серьезных и важных вещах, о королях и капусте, что оказывалось порой в самый раз для толстых журналов. У меня и сегодня ощущение, что нашим людям ровно столько лет, сколько стране, с которой они себя идентифицируют.