«Боже мой, – думал Катц, готовясь вот-вот узреть в одной руке сразу пять сотенных билетов. – Интересно, какого возраста у них, у этих людей, младшая любимая дочь? Или внучка от старшего, допустим, сына?»
Может быть у дамы сейчас упадет на пол батистовый платочек и Боря его стремительно поднимет? Или квитанция, чрезвычайной важности записка, вдруг выскользнет из черного бумажника седого джентльмена прямо под ноги Боре? Почему нет, и не такие повороты подстраивает жизнь, известно...
– Катц, – счастливо свистнули у Бори за спиной, и чья-то рука легко, как прошлогодний сухостой, метелку, развернула замечтавшегося было молодого человека лицом к себе. – Танцуй, братан, – сказала Олечка и повела приятеля на улицу.
Справа у двери, возле кудрявой рогатины старого дерева скучал плешивый тип в темных очках «капелька». Его рыжий дешевенький портфель покоился на круглом, захватанном руками металлическом поручне, и потому простого, незатейливого толчка ласковой Олиной ладошки оказалось вполне достаточно для того, чтобы нос Катца уткнулся в распахнутое ему навстречу третьесортное писчебумажное нутро. «The Lord of the Rings». Del Rey.
– Просил сначала сороковник, – пропела Олечка Боре в чистое ухо, – но я умяла на тридцать пять.
Боре показалось на какое-то мгновение, что легкие его расправились раз и навсегда, зато мочевой пузырь стал резко и тревожно сокращаться. Однако ужас и хруст крушения идиллии, потери права на Олечкину компанию, надежды покорить ее однажды каблучками и этот гнусный, похабный говорок сменить на нежный, человеческий – треск и распад лестницы в небо был легкой музычкой в сравнении с суровой дробью, неумолимым барабанным боем несущегося, как паровоз, летящего на Катца унижения. Какой немыслимо позорный заключительный аккорд! Сейчас при всех, как бузина, колхозник, лепясь задницей к штукатурке, раскорячив ноги, изогнув спину и вывернув ладонь, Боря должен будет запустить руку в штаны, и там ногтями отдирать цветастый ситец... Нет, лучше умереть...
– Я... – прошептал Катц, – того... деньги забыл дома...
– Елы, – глядя в померкшие глаза Борька, быстро проговорила Оля. – Ты чего, родной? Не надо так расстраиваться. До, блядь, позеленения. Не бзди, Чапаев, не пугай людей, у меня как раз остался сороковник. В понедельник отдашь.
Еще через секунду талмуд уже был в деревянных, бескровных, скрюченных, кривых руках Катца.
– Поздравляю, – вполне искренне сказала Оля.
Потом она взяла из рук паралитика счастливое приобретение и быстро начала листать. Перед глазами замелькали буквицы, потом карты, потом руны.
– Славно, – два раза повторила девушка, а затем, совсем по-свойски ткнув кулачком между лопаток счастливого везунка Катца, добавила: – Давай, в общем, наслаждайся, а мне сегодня надо оторваться.
Она взглянула на тусклый циферблат своих электрических часиков и быстро зашагала по Качалова в сторону Кинотеатра повторного фильма.
Первым желаньем Бори было естественное. Сейчас же зай ти в магазин и сдать Толкина приемщице. Вернуть хотя бы рублей двадцать пять. Но он не посмел. Второй раз соблазн посетил Бориса на улице Горького у входа в «Академкнигу». И вновь он не решился. Кто знал, куда оторвалась Олечка и не столкнется ли он с ней сейчас прямо нос к носу. Постояв нерешительно, минуту-другую у входа в метро, на верхней ступеньке, в мире, где при наличии воли можно было, еще было можно обменять подарок судьбы на деньги, Боря, в виду отсутствия таковой, в виду текущего неутешительного, перекрученного состояния внутреннего стержня, покачнулся и начал спускаться, вглубь, в темноту того мира, где от книги уже нельзя было избавиться никак, вообще, даже, подобно кошке, сунув ее башкой в несвежий с рождения унитаз.
Так Боря и ехал через весь город, а потом и пригород, держа в руках с каждым километром все непристойнее разбухавший и тяжелевший иноязычный том, чем привлекал, конечно, ненужное внимание общественности. Увы, в отличие от арктически совершенного Яна Яновича, даже в самом магазине на Качаловке, что уж тут говорить о левых продавцах, не имели обыкновения заворачивать книги в бандерольную, непрозрачную бумагу. Но Боря никакого неудобства от это своей невписанности в социум сегодня не испытывал. В его тело сегодня можно было легко и безболезненно вводить железные булавки, иголки, отвертку, шило, а уж косыми взглядами прохаживаться, скользить лишь по поверхности, да сколько угодно и вовсе без малейшего шанса на ответную реакцию.
А вывел мозг Катца из опасного, сопредельного с началом полного распада оцепенения только его всегда здоровый желудок. После полуторачасового неподвижного пребывания уже на общажной кровати, все с тем же Толкиным-Располкиным на коленях, подложечка Бориса довольно требовательно соснув и даже кольнув слегка, царапнув, вывела его простреленный во всех местах организм из забытья, двенадцатиперстие строго напомнило: «Не жрато, однако, с самого утра». С девяти, а сейчас уже шестой час.
Тут только голова с офицерским отважным профилем включилась и тихо, со стоном, радировала в левую половину собственной брюшной полости: «А нечего». В горе и отупении от накрывшего его несчастья Боря не только не посетил свой любимый гастроном на Большой Бронной, – сойдя с электрички в Фонках, он также глупо провлачился мимо скромного, но тоже уважаемого орсовского продуктового. Даже в угловой, вшивый молочный возле самой общаги Боря и то не заглянул. И теперь, теперь в субботней сомнамбулической тишине очищенных к вечерней зорьке прилавков миляжковской периферии даже за хлебным батоном, банкой салата из морской капусты надо было ехать в центр города, на остановку «Горсовет», за пять копеек в одну сторону.
И от одной мысли об этом мужество, оставившее Борю, казалось, навсегда, вернулось к юноше. Он рывком встал и за спиной, на кровати оставив наконец подлую жирную книгу, шагнул целенаправленно, осознанно в угол к холодильнику, открыл холодное и безнадежно пустое чрево, решительно выдвинул поддон из-под морозильника, извлек кусман завернутого в полиэтилен подцеповского, Ромкиного сала, его недельную отмеренную пайку, ножом оттяпал две желтые соленые полоски с самого края, порубил каждую на белые пальчики и затем начал, сопя и задыхаясь, засовывать себе один за другим в рот. Пхать, как говорят, на исторической родине продукта.
О необязательности профессора Прохорова в институте ходили легенды. Настолько многообразные, правдоподобные и всегда свежие, что достоверности в них было, как легкой фракции в дедушкиной бражке. Процентов восемь-десять. Примерно столько же, сколько в историях о перманентом процессе бракосочетания с разнообразным младшим медперсоналом, сестричками и санитарками самого директора ИПУ, члена-корреспондента АН СССР Антона Васильевича Карпенко или же в злых и остроумных байках о патологической любви заведующего электромеханическим отделением ИПУ профессора Вениамина Константиновича Воропаева к самой интеллигентной из всех шоферских игр – домино.
И тем не менее факт остается фактом – Михаил Васильевич, не склонный бросать хлеб недоеденным, в роли первого оппонента вполне и даже запросто мог заставить целый ученый совет париться полтора часа. Ждать его, профессора Прохорова, куковать всем кворумом, лишь только потому, что на полигоне в Мячкове из-за сбоев с электропитанием никак не получалось дорезать очередной углецеметный блок. Одна идея не давала покоя профессору уже дней пять, и он собирался покончить с ней в машине по дороге домой. По этой-то простой причине уезжать без свеженьких, специально для него заряженных осциллограммных лент Михаил Васильевич ни в коем случае не собирался.
Отчего на этот раз профессор мог опоздать или вовсе не явиться на встречу с собственным аспирантом Романом Подцепой, заранее известно, конечно, не было. Букет причин и поводов всегда благоухал разнообразием и непредсказуемостью. Звонок из Гипроуглемаша или нечаянное столкновение в институтском палисаде с завотделением разрушения угля и пород Моисеем Зальмановичем Райхельсоном. Обмен новостями или тут же вспыхнувший ученый спор. Все, что угодно – огнеопасный хворост и ломкий, сухой травостой мог поджидать, потрескивая от готовности, буквально за любым углом. Профессор Прохоров зажигался махом. Молниеносно. Это был человек вдохновения. Зато его косоватый аспирант, обстоятельный и неторопливый математик Роман Подцепа, законно и заслуженно мог претендовать на звание самого планового элемента всей плановой экономики Союза Советских Социалистических Республик. И вовсе не удивительно, что всякое соприкосновение со всепобеждающей стихийностью научного руководителя оставляло ощущение некоторого дискомфорта в Ромкином математически правильном организме, даже легкого головокружения. Иногда это странное и непривычное чувство было исключительно приятным, даже незабываемым. Например, два с половиной года тому назад, когда сразу после доклада на молодежной секции научно-практического форума в актовом зале ЮИВОГ – Южносибирского института вопросов горной отрасли к Ромику подошел московский профессор и предложил место в аспирантуре. Но гораздо чаще внезапный и внеочередной выход из расчетной колеи раздражал, а то и натурально злил Романа Романовича.