— К Аскилю Эрикссону… нет, милая барышня, похоже, не выйдет, он сейчас уже едет в Германию.
— Что? — простонала Бьорк.
Охранник снова вернулся к своим бумажкам, а Бьорк застыла как вкопанная. Грохот перегоняемых с места на место поездов и вагонов на сортировочной станции накладывался на стук ее сердца. Через некоторое время охранник добродушно похлопал ее по руке, сообщив, что в Германии есть несколько превосходных мест, где людей успешно перевоспитывают, если они сбились с пути истинного.
Когда Бьорк на следующий вечер вернулась в Берген, оказалось, что на патрицианскую виллу на Калфарвейен снова наведывались с известием. «Сообщение для господина судовладельца Свенссона!» — кричал шестнадцатилетний мальчик, покрытый испариной.
Поздним вечером, когда папаша Торстен, сидя в своем кабинете, проклинал весь белый свет, Бьорк, потихоньку выскользнув из дома, отправилась к вдове Кнутссон, выпила с ней чаю в гостиной, а потом попросила у нее разрешения на минутку остаться одной в старой комнате Аскиля. «Этот матрас, — сказал Аскиль за две недели до своего ареста, — может заставить нас забыть все наши беды». Улыбка промелькнула на губах бабушки. Она достала из внутреннего кармана большие ножницы и распорола чехол матраса.
* * *
— Асгер! — кричала в трубку моя старшая сестра, разбудив меня на следующее утро. — Тебе тоже надо хоть что-то на себя взять, может, ты хотя бы позвонишь и поговоришь с ней?
— О чем ты? — выдавил я из себя, потому что не привык, чтобы сестра будила меня по два раза в неделю.
— Я тут подумала… не можешь ли ты на какое-то время приехать домой? Мы с Йеспером, конечно, оплатим тебе дорогу, а жить ты можешь в комнате для гостей. Если ты поговоришь с Бьорк, она уж точно придет в себя.
— Я подумаю, — ответил я и положил трубку.
Еще за несколько месяцев до того, как Стинне начала свое телефонное наступление, Бьорк, как я уже говорил, стала посылать мне таинственные сообщения. «Извини, но я очень хорошо не выражаюсь по-датски», — было первым, что она написала, хотя и прожила в Дании сорок лет. Вначале меня не очень-то интересовали ее письма и открытки, они по несколько дней валялись на кухонном столе, прежде чем я находил в себе силы, чтобы прочитать их, равно как и письма матери. Когда же я в конце концов взялся за них, меня поразило, насколько в голове у нее все перепуталось. Иногда она называла меня Аскилем, иногда Кнутом, Нильсом или Туром. Мне также бросилось в глаза, что она все время возвращается к истории о моем дедушке, бегущем через поле на востоке Германии.
Не успел я повесить трубку, как вдруг вспомнил тот день, когда мы чуть было не отравили дедушку мочой Сигне, и, поддавшись порыву, тут же набрал номер Стинне.
— Опять ты? — сказала она. — Звонишь, чтобы сказать, что не приедешь? Не говори этого, Асгер.
— Нет, — ответил я, — я просто хотел…
— Бьорк больна! — прокричала Стинне. — Ты не хочешь повидаться с бабушкой перед смертью? У нее очень плохо с сердцем. Ну как мне тебе все втолковать? Давай скажу по слогам: У-МИ-РА-ЕТ. Асгер, ты должен приехать домой и взять на себя свою долю ответственности. Я не хочу заниматься всем этим одна, как в прошлый раз.
— С сердцем? — прошептал я. Бабушка никогда ничего об этом не писала. Я не знал, что сказать, и на мгновение в трубке слышался только какой-то шум, но тут Стинне изменила стратегию:
— Извини, но, может, ты все-таки приедешь домой поговорить с ней? Мы вообще-то по тебе соскучились, малыш…
— Малыш? — переспросил я.
— Я скучаю по своему брату, что тут такого! — воскликнула она и снова сменила тон. — Йеспера положим на диване в гостиной, а ты можешь спать в одной постели со мной, как в детстве, — прошептала она и засмеялась. — Давай, приезжай к нам, негодник.
Я еду домой. До меня не сразу дошло, что бабушка покидает нас и что ее таинственные сообщения — это своего рода попытка вызвать меня домой, пока еще не поздно. Поговорив со Стинне, я уселся на пол в кухне, разложив вокруг себя бабушкины открытки и маленькие конверты. В мастерской за моей спиной светились мои чистые холсты. Мне давно бы следовало обратить внимание на предупреждающие сигналы: пустые холсты что-то нашептывали мне, заставляя поддаться настойчивому напору семейных историй. Вокруг меня на полу валялись обрывки нашего прошлого, какие-то разрозненные эпизоды, и было видно, что все они созданы сумеречным сознанием дряхлеющей женщины: анекдоты, где главные персонажи менялись местами, рассказы, окончание которых оказывалось не там, где ему положено было быть, а начало там, где что-то определенно должно было заканчиваться. И пока я сидел на полу, роясь в ворохе этих старых листков, во мне стали просыпаться прежние угрызения совести. С того самого лета, когда Кнут приехал с Ямайки, меня преследовало чувство, что именно я в немалой степени послужил причиной несчастий, которые в конце концов привели к распаду нашей семьи, разбросав нас по всему свету. Мысль о необходимости собрать все воедино, равно как и мысль о возвращении домой и о том, в каком состоянии я найду бабушку, совершенно лишили меня сил. В течение нескольких дней я не мог ни на что решиться, и вот наконец-то сегодня, во второй половине дня, захлопнув дверь квартиры, подхватил чемоданы и отправился на вокзал — как того хотела Стинне. Позади осталась двухкомнатная, на три четверти меблированная квартира, полсотни нетронутых холстов и неосуществленная мечта о том, чтобы в Амстердаме зарабатывать себе на жизнь живописью. Но в поезде, беззвучно несущемся вперед, только что миновавшем Оснабрюк, мне, Ублюдку, Заброшенному Ребенку и Вруну, как меня обычно называл Аскиль, начинает казаться, что я заключил с кем-то некую таинственную сделку. Вместо чистых холстов, оставленных мною в Амстердаме, новые картины начинают возникать в моей голове.
Проведя почти два года в Германии, Аскиль ехал домой. Его вез белый автобус Красного Креста. Так называемая «миссия Бернадотта», благодаря которой еще до полной неразберихи в конце войны из немецких концлагерей были вывезены узники-скандинавы, шла полным ходом. Началась весна, на обочинах дорог пестрели цветы. Превращенные в груду развалин города напоминали какие-то причудливые строительные леса — повсюду торчали лишь несущие балки. Иногда Аскиль начинал верить в то, что он действительно едет домой. Что он свободный человек, который скоро сможет встать и выйти из автобуса, если ему этого захочется. Но все предшествующие события развивались так стремительно… Их забрали прямо во время работ недалеко от Бухенвальда, потом привезли в «скандинавский» лагерь в Нойенгамме, а вчера вдруг поползли слухи о том, что настал их черед. Он глядел в окно, и все проплывало перед его глазами, словно в тех кинофильмах, которые он в молодости смотрел в Бергене — множество световых лет назад, совсем в другом мире. Он лишь успел осознать, что в больном ухе звенит, и тут автобус остановился. Сначала речь шла просто о бытовой остановке. Какие-то ребятишки стояли на обочине и с любопытством таращились на белый автобус, в то время как заботливые медсестры помогали самым слабым выйти, а шофер вынес на обочину больного дизентерией и снял с него штаны. Аскиль, прежде высокий и широкоплечий, превратился теперь в живой скелет. Он весил примерно вдвое меньше, чем до своей блестящей махинации в Бергене; крепкая медсестра, ласково улыбаясь, взяла его за плечо и прошептала что-то по-шведски, но он не все понял. От ее прикосновения у него закружилась голова, но потом он внезапно рванулся в сторону. «Что я, ребенок?» — проворчал он и заковылял к выходу из автобуса.
«Осторожнее на ступеньках!» — закричала медсестра, когда ноги Аскиля начали угрожающе подкашиваться под ним. «Осторожно!» — крикнула она снова, перед тем как Аскиль потерял равновесие. Никто не услышал тихого щелчка, когда левая нога Аскиля сломалась прямо над лодыжкой.
Когда они наконец пересекли датскую границу, мир стал почти неузнаваем. Здесь не было никаких следов войны, не было превращенных в руины городов, и всякий раз, когда автобус останавливался, его окружала шумная толпа людей. Аскиль, одна нога которого теперь была крепко перебинтована, открыл окно, и в руке у него оказалась роза. Ее протянула девушка, которой обязательно нужно было еще и поцеловать его в щеку. «Всем нашим героям», — прошептала она, взяв его за руку. Через минуту ее оттеснили трое молодых людей. «Как там? — поинтересовались они. — За что вас посадили?»
* * *
Благодаря графу Фольке Бернадотту дедушка остался в живых, избежал «маршей смертников» в последние дни войны и вот теперь плыл по безмятежным голубым водам Эресунна. В Швеции все окружающее наконец стало казаться ему хорошо знакомым, но до конца войны еще оставалось несколько недель, и Аскиля поселили в Рамлёсе, где ему подлечили больную ногу и подкормили в палате для истощенных пленных. Наверное, должно было наступить облегчение, но такого не произошло. Вместо этого ему стали сниться сны. Ему начали сниться те сны, которые потом будут мучить его всю оставшуюся жизнь. Ему снился Герман Хемнинг, бросившийся в противоположную сторону, когда они вместе бежали из лагеря. Именно охваченное ужасом лицо Германа преследовало Аскиля в кошмарах. Не что-нибудь другое. Не собаки-ищейки, что ранним утром подбежали к дереву, на которое Аскиль забрался, спасаясь бегством где-то на востоке Германии. Не два человека в форме, которые теперь, когда сбежавшему заключенному уже некуда было деваться, брели к его дереву чуть ли не прогулочным шагом. Один из них был роттенфюрер СС Майер, другой — рядовой, которого Аскиль прежде никогда не видел. И не собака, которая вцепилась в его лодыжку, и не удары прикладами винтовок, которыми они гнали его по замерзшим кочкам до того самого холма, где их ожидали еще двое. Один из них стоял на коленях на заиндевевшей земле, избитый и дрожащий от холода, как и Аскиль, а другой, еще один неизвестный рядовой, стоял, нацелив ему в лоб винтовку. Аскиль оцепенел, когда понял, что стоящий на коленях человек — это Герман. Он все время думал, что тот в безопасности. Что ему удалось спастись, раз ищейки взяли след Аскиля.