— Чарли Ставрос объявился.
— О, в самом деле? — произносит она, но по-прежнему не поворачивает головы.
Зато Нельсон поворачивает голову и громко кричит:
— Эй, Чарли!
Летом мальчишка много времени проводит на «пятачке» Спрингера.
Ставрос — у него такие слабые и чувствительные глаза, что он носит очки с лиловыми стеклами, — наконец обнаруживает их. На лице его появляется улыбка, какою обычно он завершает сделку о покупке, — один уголок его рта лукаво приподнимается, образуя ямочку на щеке. В нем есть этакая квадратность, в этом Ставросе, он на несколько дюймов ниже Гарри, на несколько лет моложе, но с природным запасом серьезности, что придает ему вид человека старше своего возраста. Линия волос у него отступает, обнажая лоб. Брови словно вычерчены по линейке. Передвигается он осторожно, словно боится что-то в себе разбить, — в своей клетчатой бумажной рубашке, прямоугольных очках в толстой роговой оправе, со своими квадратными густыми бачками он шагает по миру с таким видом, точно сознательно выбрал именно такую жизнь. То, что он не женат, хотя ему уже за тридцать, лишь усиливает впечатление человека, свободного в своем выборе. Увидев его, Кролик всегда чувствует к нему большее расположение, чем до встречи. Ставрос напоминает ему крепких, медлительных и никогда не выходящих из себя ребят, которые делали игру в команде. Когда Ставрос, подумав, преодолевает препятствие в виде своей недолгой нерешительности и приближается к их кабинке, именно Гарри говорит: «Присоединяйся к нам», хотя Дженис, потупясь, уже пододвинулась на скамье.
Чарли, обращаясь к Дженис:
— Все семейство в сборе. Красота!
Она произносит:
— Эти двое ведут себя просто ужасно.
Кролик говорит:
— Мы не можем разобраться в меню.
Нельсон говорит:
— Чарли, что такое каламария? Я хочу попробовать.
— Нет, не стоит. Там нечего есть — что-то вроде осьминогов, сваренных в собственном соку.
— Гадость, — говорит Нельсон.
— Нельсон! — резко одергивает его Дженис.
Кролик говорит:
— Присаживайся, Чарли.
— Не хочу вам навязываться.
— Ты окажешь нам честь. А, черт!
— Папа сегодня в плохом настроении, — поясняет Нельсон. Дженис нетерпеливо похлопывает по скамье рядом с собой; Чарли садится и спрашивает:
— А что все-таки любит малый?
— Гамбургеры, — театрально вздыхает Дженис. Она вдруг стала актрисой: каждый жест, каждая интонация подчеркивают ее отъединенность от остальных.
Чарли склоняет квадратную голову над меню.
— Давайте закажем ему кефтедес. О'кей, Нельсон? Мясные тефтели.
— Только чтоб не было на них этой томатной слизи.
— Никакой слизи, одно мясо. Немножко мяты. Как в леденцах. Годится?
— Годится.
— Тебе понравится.
Но у Кролика такое чувство, что парнишке продали никудышную машину. А еще у него такое чувство, что с появлением широкоплечего Ставроса рядом с Дженис и его рук — на каждой по массивному золотому кольцу — ужин свернул на дорогу, которой Кролик не выбирал. К тому же они с Нельсоном очутились на заднем сиденье.
А Дженис говорит Ставросу:
— Чарли, почему бы тебе не заказать для всех нас? Мы ведь в этом не разбираемся.
Кролик произносит:
— Я знаю, чего я хочу. Я сам закажу. Я хочу… — и читает первое попавшееся в меню, — пайдакию.
— Пайдакию, — повторяет Ставрос. — Не думаю. Это маринованная баранина. Ее заказывают за день и не меньше, чем на шестерых.
Нельсон говорит:
— Пап, через сорок минут начинается фильм.
Дженис поясняет:
— Мы хотим посмотреть этот дурацкий фильм про космос.
Ставрос кивает с таким видом, будто знает, о чем речь. Уши Кролика улавливают какое-то странное эхо. Словно все, что говорят между собой Дженис и Ставрос, уже неживое, вторичного, так сказать, употребления. Ничего удивительного: они ведь целый день работают вместе.
— Фильм плохой, — говорит им Ставрос.
— Чем же он плохой? — раздраженно спрашивает Нельсон. На лице его появляется такое выражение, какое бывало в младенческом возрасте, когда в бутылочке не оставалось молока: губы расквашиваются, глаза западают в глубь глазниц.
— Тебе, Нелли, фильм понравится, — уступает Ставрос. — Сплошные игрушки. А мне подавай сексуальность. Наверное, в технике я не вижу ничего сексуального.
— Неужели все должно быть сексуальным? — спрашивает Дженис.
— Не должно быть, но должно стремиться быть, — говорит Ставрос. И, обращаясь к Кролику, предлагает: — Закажи сувлакию. Тебе понравится, и это быстро готовят. — И удивительно лаконичным жестом — одно движение кисти, ладонью наружу, как будто он только что щелкнул пальцами, локоть на столе даже не дрогнул — подзывает матрону, которая тотчас со всех ног спешит к ним.
Ставрос заказывает, говоря с ней по-гречески, а Кролик изучает Дженис — она вся как-то странно светится. Время к ней милостиво. Словно жалеет ее. Недоброе выражение, которое в юности придавал ее лицу поджатый рот, смягчило появление мелких морщинок, а редкие волосы, так раздражавшие Кролика как еще одно свидетельство его обделенности, теперь расчесаны на прямой пробор и двумя мягкими крыла-ми ниспадают на уши. Она не красит губы, и при определенном освещении лицо ее выглядит суровым лицом цыганки, горделивым, как на фотографиях партизанок-бойцов. Схожесть с цыганкой она унаследовала от матери, а горделивость ей придали шестидесятые, избавившие ее от необходимости носить рюши и оборки. В заурядности достаточно красоты. А сейчас Дженис так и источает радость, ерзает на своих округлых ягодицах, и руки танцуют, возбужденно мелькая белыми птицами в свете свечей. Она говорит Ставросу:
— Если б ты не появился, мы бы умерли с голоду.
— Да нет, — говорит он ободряюще, как трезвый реалист. — О вас позаботились бы. Люди тут славные.
— Эти двое, — говорит Дженис, — типичные американцы, от них никакого проку.
— Кстати, — обращается Ставрос к Кролику, — я вижу, ты налепил на старого «фэлкона» флажок.
— Я сказала Чарли, — говорит Кролику Дженис, — что это, уж конечно, не я наклеила.
— А что тут плохого? — спрашивает Кролик, обращаясь к обоим. — Это же наш флаг, верно?
— Безусловно, это чей-то флаг, — говорит Ставрос. Ему совсем не нравится такой поворот разговора, и, сведя ладони, он слегка постукивает кончиками пальцев прямо под своими защищенными очками слабыми глазами.
— Но не твой, а?
— Когда речь заходит о флаге, Гарри становится настоящим фанатиком, — предупреждает Дженис.
— Никакой я не фанатик, просто меня огорчает, что есть люди, которые заявляются сюда набить кошелек…
— Я родился здесь, — перебивает его Ставрос. — И мой отец тоже.
— …а потом плюют на чертов государственный флаг, — продолжает Кролик, — как будто это клочок туалетной бумаги.
— Флаг — это флаг. Клочок материи.
— Для меня это больше, чем клочок материи.
— И что же он для тебя?
— Это…
— Это королева рек Миссисипи.
— Это гарантия того, что другие не будут все время за меня договаривать.
— Только через раз.
— Это уже лучше, чем все время, — как в Китае.
— Слушай. Миссисипи, спору нет, река полноводная. Скалистые горы действительно впечатляют. Просто я не могу радоваться, когда полицейские бьют хиппи по голове, а Пентагон играет в ковбоев и индейцев по всему земному шарику. И твоя картиночка именно это для меня и значит. Она означает: долой черных, пусть ЦРУ разберется в Греции[10].
— Если мы там не разберемся, другие за нас разберутся — как пить дать: греки, похоже, ни на что не способны.
— Не делай из себя посмешище, Гарри: ведь это они придумали цивилизацию, — говорит Дженис. И, обращаясь к Ставросу, добавляет: — Видишь, какой у него становится маленький злой ротик, когда он ударяется в политику.
— Вовсе я не ударяюсь в политику, — говорит Кролик. — Это одно из моих бесценных, черт возьми, американских прав — не думать о политике. Я просто не понимаю, почему мы должны идти по улице со связанными за спиной руками и позволять любому прощелыге бить нас дубинкой с криком, что он творит революцию. У меня начинает гореть внутри, когда я слышу, как зазнавшиеся торговцы дерьмовыми автомобилями, пропахшие «Виталисом», поносят, сидя на отъевшемся заду, ту самую страну, которая с рождения кормит их добротной снедью.
Чарли приподнимается.
— Я, пожалуй, пойду. Это уже слишком.
— Не уходи, — просит Дженис. — Он сам не знает, что говорит. Он на этом совсем рехнулся.
— Ага, не уходи, Чарли, оставайся, ублажи психа.
Чарли снова опускается на скамью и размеренно произносит:
— Я хочу понять твои рассуждения. Расскажи-ка про то, какой снедью мы кормили Вьетнам.
— Господи, об этом и речь. Да мы превратили бы эту страну во вторую Японию, если б они нам позволили. Только этого мы и хотели — сделать их страну счастливой, богатой, проложить шоссейные дороги, построить бензоколонки. Бедный старина Джонсон выступал по телевидению, как Христос, со слезами на глазах — неужто ты не слышал? Он же чуть ли не предлагал превратить Северный Вьетнам в наш пятьдесят первый чертов штат — только бы они перестали бросать бомбы. Мы просим их провести выборы, любые выборы, а они бросают бомбы. Ну что тут можно поделать? Мы готовы жертвовать собой — такова наша внешняя политика — ради этих маленьких желтых людишек, мы хотим сделать их счастливыми, а ребята вроде тебя сидят в ресторанах и ноют: «Господи, до чего же мы прогнили».