— Бандитка, сукина дочка, я тебе зубы вышибу, стукачка, предательница! — вдруг начинает орать Огненная Роза, педераст, уродливее которого никого еще не создал господь-бог: борода рыжая, как кукуруза, нос красный, как морковь.
— Попробуй тронь меня, я тебе глаза выцарапаю, зараза! — отвечает диким воплем Детка Исабель, другой такой же экземпляр, и взаправду вцепляется ногтями в дружка, украсив его лоб зеленым плевком.
Охранник колеблется секунды две, порывается снова запереть замок, но ему преграждает путь тело Викторино, содрогающееся в конвульсиях, — грудь в камере, а ноги снаружи молотят пол, как взбесившиеся поршни. Охранник оставляет его помирать — не такое уж важное дело — и спешит, рассвирепевший, утихомирить скандал двух горлопанов, погрязших в содомском грехе. Он бежит к ним со старой винтовкой наперевес и тут же, не глядя, начинает лупить прикладом по разгоряченным головам обоих гладиаторов.
Теперь дело за другими. В темноте дальней камеры начинается катавасия среди проституток — громкоголосый квартет, в котором не разобрать ни слова, потому что все четыре выкрикивают в унисон нескончаемый перечень названий, собранных на кривой жизненной дорожке, названий нескромных частей тела человеческого и всего того, что связано с половым актом или естественными отправлениями. Их слова, как гнилые лимоны, шмякаются о стены тюрьмы. Жандарм в ярости потрясает кулаками:
Замолчите, шлюхи, так вас растак…
И, оставив на произвол судьбы склочных содомитов, устремляется на остервеневших баб, непрерывно издавая призывный свист. Ему на подмогу бегут еще четыре охранника — заткнуть арестанткам рты полотенцами и отдубасить шашками. Пять дюжих тюремщиков сообща обрушиваются на беззащитных магдалин.
Этот последний скорбный эпизод остается уже вне поля зрения Викторино.
После первого вопля Огненной Розы он прекращает свои притворные конвульсий, четырьмя беличьими прыжками преодолевает коридор, который его отделяет от камеры малолетних, молнией проскальзывает в заранее отпертую дверь и с лета грохается на руки шестерых, которые ждут его, неподвижно и настороженно застыв, как акробаты в цирке.
Викторино, ни секунды не колеблясь, опирается ногой на стремя из сплетенных рук этих парней из «детской» камеры. Неведомая сила подбрасывает его на плечи двух самых высоких, в следующем прыжке он хватается правой рукой за выступ стропила, которое не пощадили острые ножи заключенных; левой рукой, раскачиваясь, как обезьяна, цепляется за выступ другого стропила; кулаки малолетних сообщников толкнули его пятки, и Викторино, как тюк, подцепленный подъемным краном, летит вверх. Его голова, проскользнув сквозь дыру оштукатуренного потолка, вырывается в отверстие на светлой, мокрой от дождя крыше. Его плечи проделывают тот же путь, и он оказывается на воле.
Одним махом поднимает торс на черепичный скат крыши, гибким движением подтягивает нижнюю часть тела. Теперь он весь наверху. Ребристая черепица облегчает ему мягкое скольжение к краю навеса, навес вдается в темноту безлюдного переулка. При прыжке на землю подвертывается нога. Больно или не больно — в этом он разберется позже. Бежит, петляя, по переулку, чтобы не подставить спину под пулю, — жокей, скачущий на призрачном коне. Его зигзагообразный бег направлен к зарослям, которые окаймляют течение реки. Сзади грохает выстрел, а может быть, целый залп.
Придется подождать до вечера, чтобы узнать судьбу (он услышит это по радио) двух малолетних, которые хотели удрать вместе с ним, используя ту же самую лестницу из рук и плечей, тот же самый пролом в крыше, румяной от рассвета и скользкой от росы. Первому удалось выбраться вслед за Викторино, второму не повезло. Под тяжестью второго обломилась каменная кладка, поврежденная ножами заключенных, и он с шумом свалился на кирпичный пол камеры под ноги охранников, которые в эту минуту ворвались туда, чертыхаясь. Что касается первого, который в точности повторил все приемы Викторино, он бежал, задыхаясь, вслед за ним на расстоянии метров, десяти. Однако прямо под ребро ему вонзился горячий свинец, и беглец остался лежать, зацепленный кровавым якорем за грудь (так он будет изображен на последней странице вечерней газеты), на голых камнях переулка.
Во главе кортежа, чуть возвышаясь над землей, словно катился на восьми маленьких шариках сухой труп паука. Катафалк, а вместе с ним похоронное шествие пробрались по узким проходам между маисовыми листьями, перелезли через Кордильеры кирпичей, миновали кучу битого стекла, форсировали гнилые лужи, перешли вброд мутные ручейки. Не все участники шествия тащились налегке: самые крупные несли маленькие листья, а кто поменьше — мертвых мух, зерна вареного риса.
Вдруг авангард замер перед темной стеной, которая выросла на его пути. Правая нога мальчишки, присутствие и запах человека повергли в отчаяние путников. Они осторожно опустили покойника на землю и беспорядочной толпой собрались вокруг него на срочное совещание. Трое или четверо замыкающих шествие устремились вперед, чтобы успеть внести свою лепту в переговоры. Наконец совет старейшин решил, что надо обойти препятствие, но продолжать стремиться к намеченной цели, то есть двигаться по прежнему пути к гостеприимной расщелине в земле, которая ведет в пещеру. Они свернули дюймов на пять к западу, прибегнув к обманному маневру. Мальчишка застыл в неподвижности, словно бы и не глядя на муравьев, которые видели только огромную черную стену. Однако, когда они уже полагали, что избежали опасности, когда процессия свернула чуть-чуть на север, нога опять подалась вперед, и снова темная стена неожиданно закрыла путь каравану, и снова началась оживленная дискуссия около башмака, испуганно побежали отставшие советники, решили изменить свой путь, но идти к цели, удалившись немного от этого живого утеса, обогнув порожек, на котором сидел Викторино. Не вышло. Наступила печальная развязка, Гулливер окончил игру. Точный удар каблуком превратил в труху мертвого паука и расплющил живой катафалк. Муравьиное войско потеряло более шестидесяти воинов, оставшиеся в живых разбежались кто куда, скрылись между струйками грязной воды и окаменевшим собачьим калом: для беглецов «солнце стало мрачно, как власяница» (Апокалипсис).
— Ты здесь, Викторино?
Он не ответил. Мама прекрасно знала, что он здесь, нем и недвижим, убивает муравьев и слушает будоражащую песенку Кармен Эухении. Кармен Эухения напевала болеро и гладила рубашку в соседней комнате.
Мама окликнула его непроизвольно, может быть чтобы пробуравить его одиночество своим тонким голосом, одиночество, приглушенное шлепками по маисовому тесту, которое она месила. Сын слышал, как позвякивают о противень капельки ее пота, видел, как пошевеливается от ее дыхания занавеска из кретона, вдыхал аромат молотого кофе, всегда исходивший от ее волос.
Викторино терпеть не мог соседа, живущего рядом, вертлявую и странную сороконожку. Этот тип, наверно, прокрадывается в свою комнату по утрам на цыпочках, потому что никто из их коридора никогда не видел, как он туда входит. Выходить — да, он всегда выходил в шумный полдень, всегда поспешно, словно боялся пропустить важное свидание, словно желал избежать всяких разговоров с жильцами, ведь у людей вошло в привычку о чем-нибудь просить, влезать в чужую жизнь. К тому же этот мулат не хотел примириться с тем, что он мулат, — свои черные вьющиеся волосы он тщательно приглаживал вазелином. Лицо его покрывали архипелаги прыщей, а на шее торчала «бабочка» или болталось кашне карнавально-желтого цвета. Мама испытывала перед ним суеверный страх, избегала встреч наедине в длинном коридоре и время от времени почему-то говорила (Викторино интуитивно угадывал, о ком шла речь, хотя она никогда не упоминала его имени, которого наверняка и не знала):
— Он ничего не сделал мне плохого, даже слова не сказал, прости господи, но я его терпеть не могу.
Радость этого дома обитала в комнате напротив. Там жил мастер-каменщик Руперто Белисарио. Викторино называл его дон Руперто. Жил он вместе со своей женой, двумя дочерьми и попугаем. Болтали, что все, кроме попугая, спят в одной кровати, невзирая на явные нарушения морали, состоявшие в следующем:
а) дон Руперто не был женат на своей жене;
б) дочери дона Руперто были старше пятнадцати лет;
в) и обе не являлись дочерьми дона Руперто, а были внебрачными отпрысками предыдущих двух «мужей», с которыми жена дона Руперто изведала счастье в былые времена.
Все эти преступления против нравственности по пальцам пересчитывал отец Викторино, когда приходил домой вдребезги пьяный, что случалось каждые два дня. Отец забывал в пылу пьяного красноречия, что сам он тоже не женат на Маме, и точно так же, как любой из жильцов их многоквартирного дома, понятия не имеет, что такое свадьба, — конечно, за исключением толстухи, собиравшей плату за жилье и с порога комнаты № 1 следившей, чтобы в коридоре все было прилично. Толстуха не упускала случая напомнить остальным, что она «сеньора, состоящая в церковном и гражданском браке», как будто эта случайная деталь что-либо значит в нашей стране.