— Уна им всем в своём роде верна, — повторила жена. — Боги если и ревнивы, то вовсе не мелочно, как вы, ничтожные люди. И если у кого-нибудь из богов возникнет во мне потребность, то он найдёт способ, чтобы Уна, — на её лице появилась усмешка, подчёркивающая очередную двусмысленность, — оказалась перед ним… на коленях. В любом месте и в любое время.
Понтиец в Пилате поморщился. Муж и вовсе сжал кулаки.
— Но ведь есть же в этой жизни что-то истинное? Чему нельзя изменять?
— Истина? — ещё саркастичней усмехнулась Уна. — А чт`о есть истина?
«Истина — это то, что вот-вот ты получишь пренеприятнейшее известие! И пакостную твою улыбочку оно сотрёт!» — разглядывая свою поразительно красивую жену, подумал Понтий Пилат — и усмехнулся тоже саркастически.
Но усмешку с лица его непременно бы стёрло — знай он побольше о её, своей жены, тайной жизни.
Когда Уна выверенной поколениями предков горделивой поступью удалилась, Пилат вышел в колоннаду.
«Что же, в конечном счёте, получается? Этот осёл уверен, что убийство совершено из ревности. Что ж, видимость создавалась именно этого. И он попался. Да, в каком-то смысле он прозорлив… А из ревности любовника жены убить могу только я. Но не просто, а на пути к гетерам… Но почему именно в том проулке?..»
Пилат потёр лоб ладонью.
«Вот именно потому, что там не ходит никто. Ведь эту скотину надо было держать — значит, их было трое… Нет, двоих на такого задохлика вполне достаточно. Один пугал кинжалом — и этот трус не сопротивлялся, иначе бы я услышал. А другой тем временем прислушивался, не приближаюсь ли я… Как же всё было точно рассчитано! Несколько секунд всякий даже с кинжалом в спине на ногах продержится… Но не просто, а попытается от убийц убраться подальше. А тут — навстречу я… Это же надо! Умереть, обнимая в темноте мужа своей любовницы! Поистине — жуткая смерть!.. Смерть смертей!
Мне недоставало лишь малого — поцеловать его в лобик, — саркастически усмехнулся Пилат. — А ему — попросить у меня прощения. И перед уходом навсегда — прослезиться. Чтобы богини мести не преследовали его род и потомков. Если они, потомки, у него, такого греческого, есть…
Что это — всё случившееся?
Комедия?!
Или — трагедия?!»
Пилат со злостью ударил кулаком по колонне.
«Уж не станет ли этот со мной случай новым сюжетом для классических трагедий?..
Представляю, как я через пару веков буду выглядеть на сцене: обнимаюсь с трупом, говорю что-нибудь возвышенное, историческое… А помолчав, разражаюсь затяжным речитативом о неверности и коварстве женского рода. А потом и о бренности жизни вообще… И кто знает, не заколют ли поэты и меня тем же самым кинжалом?! Интересно, куда?»
Пилат непроизвольно приложил руку к сердцу, туда, куда на сцене герой себя обычно закалывал.
«Потом, откуда ни возьмись из-за кулис выворачивается жена, безутешно плачет над нашими телами, кается во всём, и… тоже закалывается! Горы трупов, реки крови, хор стенает, толпа рыдает, многие женщины в истерике!.. Нет, какой позор! Какой позор!»
Пилат, обхватив голову руками, от стыда аж зарычал.
«Неужели сбудутся слова того прозорливца, и память обо мне останется в веках?! Какой стыд остаться в истории именно по этому жалкому поводу!! Они оба — патрицианского рода, а между ними один — я! Всадник, верх мечтаний которого — собирать мыт, эти бесконечные потоки денег! Всадник, который, однако, прыгнул выше головы — стал префектом, почти наместником, стал чинить суд и расправу. Вот и наказание рока для выскочки — обниматься с трупом возлюбленного жены! Да ещё, как актёр, — в комедиантском тряпье торгаша!!!»
Пилат вновь с силой ударил кулаком по колонне раз, другой… Боль от ударов напомнила, что происходящее не сон и весь этот стыд, действительно, его.
«Дважды переодетый! Актёришка — не только ночью, но и днём!! Дважды перелицованный!.. Но всё равно — себя потерявший!»
— Да будь они прокляты, эти дворцы! — нет, не закричал, а всего лишь прошептал префект Империи Понтий Пилат, воображавший себя, сообразно желаниям жены, наместником.
«Герострат! — предоставила память имя, которое не мог не вспомнить всякий, прошедший через риторские схолы. — Но Герострат так хотел остаться в истории, что ему было всё равно, какой ради этого перенести позор. И не посовестился поднять руку даже на божество! Сжёг такой храм — самой Артемиды! Лунную богиню не пожалел! Хозяйку ночи! И любви! Может, всё-таки есть что-то самоценное в этой памяти потомков?!.. Может, позор лучше, чем полное забвение? Кто помнит моего деда или прадеда? Никто. Как будто они и не жили никогда…» — так думал Пилат, впрочем, не обольщаясь: эти его мысли, порождённые обязательным в Империи образованием, были утешением лишь внешним…
«Нет! Не останусь! Не бывать тому! Им меня не опозорить!»
— Кинжал!!! — неожиданно для себя вслух воскликнул Пилат. — Я его где-то видел!
Пилат, найдя повод забыть о своей судьбе в веках, изо всех сил пытался вспомнить.
— А вдруг кинжал — мой?! А почему бы и нет? Только так и случается у тех, кто остаётся в комедиях!
Пилат бросился во внутренние покои, к той стене, на которой была развешана обязательная для каждого дворца коллекция оружия. Собрана она была предшественником Пилата. Или предшественником этого предшественника. Он, видимо, тяготился пребыванием в Городе, поэтому ничего ценного не вывесил; заботился же лишь о том, чтобы все предметы составляли геометрически правильный узор. Эту правильность, и позволявшую заметить исчезновение даже малейшего из предметов, Пилат не нарушил, разве что удалил несколько копий, вид которых почему-то особенно раздражал Уну.
Нет, всё на первый взгляд было на месте.
Чёрная инкрустированная рукоять с белой на ней полосой приметна, однако где и когда он её видел, Пилат вспомнить не мог.
«Надо будет приказать этому ослу доставить кинжал во дворец. Он мне его отдаст, как отдал знак жизненной силы — и всё канет в Лету… Нет, не надо никаких напоминаний — опасно. Да и кинжал дорогой, такие исчезают сами собой. Как у них вообще всё исчезает…
А может, и правда, они ожидали, что я кинжал узн`аю, от удивления выхвачу его из раны и весь при этом перепачкаюсь в крови?.. А тут и стражники! С факелами! В их свете я узна`ю труп, вспоминаю о его папеньке, представляю те кары, которые на меня обрушиваются от жены, — и кончаю с собой?.. Как актёр на сцене?!»
Пилат по колоннаде уже не ходил, а метался. Ему хотелось схватить что-нибудь и с размаху размозжить об колонну.
Но Пилат давно уже понял: в голове если и становится ясно от ударов, то вовсе не от тех, которые наносишь себе сам.
Обсудить! Надо с кем-нибудь случившееся обсудить!
«С кем? Только — с Киником. Вот и получается, что когда трудно, остаётся один он, Киник… Надо к нему идти. Но нет, не сегодня. Лучше завтра».
И в следующую после убийства ночь наместник Империи всадник Понтийский Пилат спал плохо — труп, подсвеченный мертвенно-холодным сиянием луны, не отступал.
«Кто — меня?.. Так? — первое, о чём подумал Понтий Пилат, проснувшись. — Они себя непременно проявят: начавший наступление остановиться не может. Но в каких именно поступках?.. Ясно одно — в поступках из ряда вон… Надо расспрашивать начальника полиции обо всём необыкновенном, происходящем в городе… С ночным караулом какая-то тайна: начальник полиции о нём не знает, а они, меня не застав, затаились… Но можно расспросить начальника охраны, не происходило ли чего в самом дворце?.. И, пожалуй… да, необходимо всё-таки посоветоваться с Киником… И — сопротивляться! сопротивляться! сопротивляться!»
Наместник резко поднялся с ложа, выхватил из развешанной коллекции оружия германский меч, самый из всех тяжёлый, и, выйдя в колоннаду, занялся отработкой приёмов одиночного оборонительного боя.
Когда запыхавшийся наместник вернулся во внутренние покои, ему доложили, что начальник полиции уже прибыл для доклада. Как обычно.
Доложили и о супруге, пожелавшей при докладе поприсутствовать.
«Зашевелилась… мегера. Не явился твой задохлик — забеспокоилась…» — злорадно усмехнулся наместник.
Вообще-то в её намерении присутствовать при докладе не было ровным счётом ничего необычного — как и все женщины, она была более чем неравнодушна к сплетням. Однако возможности узнавать тайны города у неё были ограничены: как и у всякой женщины, умной или хотя бы получившей приличное образование, подруг у неё не было. А в Иерусалиме, где по долгу службы наместник со своей молодой женой оказывались лишь наездом, Уна и вовсе, похоже, не успела обзавестись даже знакомыми дамами. Рабынь-служанок она привозила с собой, но поскольку родственниц здесь у них не было, то и о городских происшествиях они разузнавали не скоро. Поэтому желание Уны присутствовать на утренних докладах начальника полиции было Пилату понятно.