Ознакомительная версия.
В конце концов я не утерпел и спросил их за ужином, почему они не вышли замуж.
– Потому что в наших краях все мужчины дохлые выше плеч, – отпарировала Ренегада, бросая на сестру яростный взгляд. – Ниже, впрочем, тоже.
– Моя сестра, как всегда, чересчур капризна, – сказала Фелиситас. – Но мы действительно не похожи на тех, кто живет вокруг. И никто в нашей семье не был похож. Все остальные уже умерли, и мы не хотим терять друг друга из-за каких-то там мужей. Наша связь более тесная. Видите ли, мало кто в Бененхели разделяет наши предпочтения. Например, мы рады тому, что кончилось правление Франко и вернулась демократия. А если говорить о более личных вещах, мы не любим табака и детей, а все вокруг просто свихнулись и на том, и на другом. Курильщики вечно расхваливают радость приобщения, которую дарят им эти пачки «фортуны» и «дукадос», и интимную чувственность момента, когда ты даешь прикурить другу; но нам претит просыпаться и надевать пропахшую дымом одежду или ложиться спать, ощущая застарелый запах курева в волосах. А что касается детей – полагается вроде бы думать, что чем их больше, тем лучше, но нам вовсе не улыбается оказаться во власти команды скачущих и визжащих маленьких тюремщиков. И, честно говоря, нам потому так нравится ваш песик, что он – чучело и не требует от нас внимания.
– Но за мной вы ухаживаете великолепно, – возразил я.
– Это другое, – объяснила Фелиситас. – Вы нам платите.
– Безусловно, могли бы найтись мужчины, которые любили бы вас ради вас самих, а не ради семьи и детей, – не уступал я. – А если в Бененхели у людей не те политические взгляды, почему не отправиться в Эрасмо, к примеру? Я слыхал, у них там по-другому.
– Если вы так настырны, что требуете ответа, – сказала Фелиситас, – то знайте, что я в жизни не встречала мужчину, который ценил бы женщину саму по себе. Что касается Эрасмо: туда нет от нас дороги.
Я уловил в глазах Ренегады странное выражение. Возможно, она соглашалась не со всем, что говорила сестра. Порой после этого разговора я воображал одинокими ночами, что вот-вот дверь моей комнаты откроется и Ренегада Лариос скользнет в мою постель, в своей длинной ночной рубашке на голое тело… но этого так и не случилось. Я лежал один и прислушивался к шепотам и шорохам над моей бессонной головой.
x x x
Пока тянулся месяц ожидания, я бродил по улицам Бененхели – иногда тащил за собой Джавахарлала, но чаще один, -охваченный тупым безразличием, не позволявшим мне сосредоточиться на прошлом. Я задавался вопросом, не приобрел ли я ту же пустоту взгляда, какой отличались многие из так называемых «паразитов», которые проводили большую часть времени на «своей» улице в ходьбе и толкотне, покупали одежду, ели в ресторанах, пили в барах и все время что-то говорили с пеной у рта, но со странным отсутствующим выражением лица, указывавшим на их полное безразличие к теме разговора. Впрочем, чары Бененхели явно действовали и на людей с нормальными глазами: всякий раз, как я проходил мимо старого слюнявого Готфрида Хельзинга, он игриво, заговорщически мне подмигивал, приветливо махал рукой и кричал: «Как насчет нового бесподобного собеседования? Поскорее бы!» – словно мы были закадычные друзья. Я пришел к выводу, что оказался в таком месте, куда люди приезжают забыться – или, точнее, затеряться в себе самих, окунуться в некий сон о том, кем они могли бы или предпочитали быть, – или, запамятовав, кем они были в прошлом, тихо отстраниться от себя нынешних. Эти люди могли быть лжецами, как Хельзинг, или почти что кататониками [154], как бывший мэр, этот «почетный паразит», с утра до ночи сидевший неподвижно на табуретке бара на открытом воздухе и не произносивший ни слова, как будто он все еще пребывал в тиши и мраке алькова за большим деревянным гардеробом в доме его покойной жены. Атмосфера тайны, окутывавшая эту улицу, была, по сути дела, атмосферой незнания; что казалось загадкой, было в действительности пустотой. Эти вырванные с корнем и плывущие по течению люди стали по своей воле человеческими автоматами. Они не жили – только имитировали жизнь.
Местные, насколько я мог видеть, были в меньшей степени, чем «паразиты», одурманены наркотическими испарениями городка; но преобладающие в Бененхели рассеянное отчуждение и апатия в какой-то степени сказывались и на них. Мне пришлось три раза спрашивать Фелиситас и Рене-гаду о недавно приезжавшей сюда молодой женщине, которая, по словам Готфрида Хельзинга, искала встречи с Васко Мирандой. В первых двух случаях они пожимали плечами и напоминали мне, что Хельзингу нельзя доверять; но когда однажды вечером я вернулся к этой теме еще раз, Ренегада подняла глаза от шитья и проговорила:
– Да, да, действительно, сейчас подумала и вспомнила -приезжала, богемная такая, вроде как искусствовед из Барселоны, реставратор картин или что-то в этом роде. Но ничегошеньки она не добилась своим кокетством и сейчас должна уже быть в своей Каталонии, там ей самое место.
У меня опять создалось сильное впечатление, что Фелиситас осуждает сестру за ее длинный язык. Она почесала бородавку и поджала губы, но ничего не сказала.
– Так что же, эта каталонка все-таки увиделась с Васко? -спросил я в возбуждении от открывшегося.
– Никто вам этого не сказал, – отрезала Фелиситас. – Нет смысла больше поднимать эту тему.
Ренегада покорно склонила голову и вновь занялась шитьем.
Во время моих прогулок я иногда встречал обильно потеющего Сальвадора Медину – шефа гвардии, который при виде меня неизменно хмурился, снимал фуражку и принимался скрести свои мокрые от пота кудри, словно силился сообразить, что это за тип такой идет ему навстречу. Мы никогда с ним не разговаривали – отчасти из-за того, что в испанском я все еще был слаб, хотя постепенно осваивался в нем благодаря ночному чтению книг и дневным урокам, даваемым мне сестрами Лариос, которым я за это приплачивал вдобавок к еженедельным расчетам за комнату и еду, отчасти из-за того, что английский язык отразил все попытки Сальвадора Медины овладеть им, подобно матерому преступнику, всегда на два шага опережающему закон.
Я был рад тому, что Медина настолько мало мною заинтересован, что тут же обо мне забывает: это значило, что индийским властям нет никакого дела до моего местопребывания. Я напоминал себе, что недавно совершил убийство, и приходил к выводу, что взрыв в доме жертвы наверняка стер следы моего преступления. Поверх сцены с моим участием бомба написала новую картину, навсегда скрыв от глаз следователей меньшее насилие под слоем большего. Еще одно доказательство отсутствия подозрений на мой счет я получил из банков. За годы, проведенные в небоскребе отца, я сумел припрятать солидные суммы в иностранных банках, в том числе на номерных счетах в Швейцарии (так что, видите, я не был простым громилой и «тормозом», каким меня считал «Адам Зогойби»!) Насколько я мог понять, никаких вмешательств в мои финансовые дела не было, хотя многие стороны деятельности лопнувшей компании «Сиодикорп» подверглись расследованию и многие банковские счета были заморожены или помещены под контроль официального управляющего.
Странно, однако, что это преступление, которое, как ни верти, было убийством, и убийством жестоким, единственным убийством, за которое я нес ответственность, – что оно так быстро ушло на периферию моего рассудка. Возможно, мое подсознание, подобно правоохранительным органам, оказалось во власти и под впечатлением подавляющей реальности взрывов, которая стерла все письмена с грифельной доски моей совести. А может быть, это отсутствие чувства вины – это нравственное отупение – было подарком мне от Бененхели.
Физически я тоже чувствовал себя в неком межеумочном положении, в краю остановившегося времени, под знаком закупоренных песочных часов или клепсидры, в которой перестала течь ртуть. Даже астма не так меня мучила; какая, думал я, удача для моих легких, что я попал здесь в единственный дом, где не курят, – ибо действительно в Бененхели везде, где бы я ни был, люди дымили как ненормальные. Чтобы избавиться от сигаретной вони, я шел на те увешанные колбасами улицы, где находились пекарни, кондитерские и мясные лавки; вдыхая сладкие ароматы мяса, теста и свежеиспеченного хлеба, я отдавал себя во власть непостижимых законов городка. Местный кузнец, главным занятием которого было изготовление цепей и наручников для авельянедской тюрьмы, кивал мне, как кивал всем проходящим, и выкрикивал по-испански с сильным местным акцентом: «Пока на воле гуляем, да? Поглядим, поглядим», – после чего он бренчал тяжелой цепью и разражался хохотом. Чем лучше я понимал испанский, тем дальше от «улицы паразитов» я забредал, благодаря чему мне удалось бросить несколько взглядов на другую ипостась Бененхели – городка, побежденного ходом истории, где ревнивцы в стоящих колом костюмах шпионили за своими невестами, убежденные, что эти невинные девушки им изменяют; где по ночам с громким цоканьем копыт давно умершие распутники проносились галопом по булыжной мостовой. Я начал понимать, почему Фелиситас и Ренегада Лариос проводят все вечера дома за закрытыми ставнями, тихо переговариваясь между собой, пока я в моей маленькой уютной комнатке штудирую испанские книжки.
Ознакомительная версия.