Из подгоревшего мундштука папиросы пахнуло горечью, она придавила тусклый огонек и открыла дверь в райком.
— Да уж с полчаса будет, как ушли,— сказал старик-сторож.
Он сидел в маленьком вестибюле один и, нацепив на нос подвязанные ниткой очки, крошил перочинным ножом рыжие табачные листья. Перед ним на тумбочке стоял телефон. К стене был приколот кнопками список домашних адресов,
— Тогда я позвоню,— сказала она после недолгого колебания.
— Отчего не позвонить, ежели какое срочное дело...
Вера Николаевна отыскала номер первого секретаря.
— Товарищ Урбанский?
— Урбанский слушает,— низким баритоном ответила трубка.
— Товарищ Урбанский...— у нее вдруг перехватило дыхание. Комкая, в руке шнур, она пыталась произнести застрявшие слова, а перед глазами плыли и плыли какие-то странные клубы тумана, превращаясь то в Белугина, то в Бугрова, то в растерянные, ждущие лица ребят, и туман обволакивал ее со всех сторон, немой и непроницаемый.
— Товарищ Урбанский,— хрипло позвала она.
— В чем дело? Кто это говорит?..
Она испугалась, что сейчас он положит трубку, и ухватилась за первые попавшиеся слова.
— Вы должны вмешаться, товарищ Урбанский...
— А вы присядьте, присядьте-ка,— с ворчливым сочувствием пробормотал сторож, подставляя ей свой табурет.
Благодарно кивнув, она села — и слова сами собой хлынули легко и свободно.
— Так вы об этих нигилистах? — сказала трубка.— А где же вы раньше были?
— Но я только недавно узнала об активе, и меня никто...
— Нет, раньше, раньше! — повысила голос трубка.— Допустили, что вся школа разложилась, ученики у вас творят черт те что, а вы решили теперь себя выгораживать...
— Я говорю не о себе и не об учителях,— Вера Николаевна снова чувствовала себя спокойной.— Я сама просила бы заслушать нас на бюро райкома партии.
— А мы и заслушаем, и накажем...
— Да, да... Но сейчас речь идет об учениках, о ребятах, которые завтра кончают школу. Их обвиняют в том, чего у них никогда не было даже на уме....
— А вы не покрывайте...
— Я не покрываю,— ее голос звучал все тверже.— Мой партбилет дорог мне не меньше, чем ваш — вам, и я полностью несу ответственность за то, что говорю. Я говорю вам, секретарю районного комитета: вокруг ребят затеяна грязная кампания, на них лгут и клевещут люди, которым не место ни в партии, ни в школе, они же постараются превратить завтрашний актив в комедию, заставив ребят признаться в том, чего они не делали и не думали, заставят — потому что их поставили перед выбором: или признаться — или лишиться комсомольских билетов. Речь идет не только об этих ребятах. Все будет происходить на виду у остальных. Чему мы остальных научим? Быть подлецами и трусами с комсомольскими билетами в кармане?
Она встала и докончила стоя:
— Я несу полную ответственность за то, что позволила развязать эту травлю, за то, что не вмешалась вовремя и не помогла ребятам найти правильный путь. Вы можете и должны судить меня за это... Но если завтра случится то, о чем я говорила, отвечать за это будете вы. Я дойду до ЦК, но добьюсь справедливости, товарищ Урбанский.
После некоторого молчания из трубки донеслось:
— Хорошо, я сам приеду на актив. Но помните: вы отвечаете за свои слова партбилетом.
Это уже была маленькая победа.
Но чем дальше уходила она от райкома, приближаясь к дому, тем яснее понимала, что до настоящей победы еще далеко.
Ей вспомнились те, в райкоме комсомола. Подготовленные Карпухиным, они выступят завтра на активе. И не они одни. Выступят ученики, получившие инструкцию от учителей; выступят учителя, получившие инструкцию от директоров; директора — получившие инструкцию от облоно. Выступят все, кто уже получил инструкции, или поверил авторитету, или поддался общей панике, и вся эта лавина обрушится на Урбанского и потащит его колоссальной силой своей инерции. Что же останется сказать ей?
Хорошо, можно провести партсобрание — но на него уже нет времени. Не успеют разобраться, ее не поймут... Есть в школе учителя как Варвара Федоровна, которая открыто возмущается всей этой историей, есть другие... Они бы выступили... Но не растеряются ли они перед той же лавиной, как растерялся и дал себя раздавить Алексей Константинович? Да и кто решится затеять спор перед ребятами? Да-да, существует неписаная этика педагогов: покрывать друг друга, выступать перед ребятами сомкнутым строем... Этика... Но кто-то должен начать, сказать первое слово правды... Этика учительская, этика партийная... Выступать против решения райкома комсомола у всех на глазах?.. Но стоять и ожидать, пока их — она уже не отделяла себя от ребят — пока их накроет с головой неудержимо мчащаяся сверху лавина? Нет, это не выход...
Подходя к своему дому, она услышала громкий свист, которому откликнулся другой. Прежде чем она успела опомниться, ее окружила толпа ребят. Среди них были и те, кого она оставила здесь несколько часов назад, и другие — кого она не знала, из разных школ. Все теснились, чтобы заглянуть ей в лицо:
— Ну как?..
Ну что, Вера Николаевна?..
Милые, славные, хорошие ребята, они не уходили, они ждали ее. Но что она могла им ответить? Она стояла среди них, быть может, впервые за столько лет, отделивших ее от развалин ленинградского дома, ощущая в груди такой щекочущий прилив материнской нежности...
— Пока ничего определенного,— сказала она, помедлив.— Все решит завтрашний актив.
Наступило разочарованное молчание.
— А если их исключат? — всхлипнул чей-то девичий голос.
— Что же теперь делать?..— донеслось сзади.
Казалось, кольцо еще плотнее сжалось вокруг нее — она узнала голос Мамыкина:
— Как же так,— сказал он сердито и строго,— вы же — партия!..
— Партия — это совесть. Пусть каждый поступит, как велит ему совесть.
Она больше ничего им не сказала. Она больше ничего не могла и не имела права сказать. Они должны выбрать. Каждый. Сам. Без ее помощи. Без страховки за завтрашнее. Без всяких гарантий, что ему не придется разделить судьбу пятерых. Так же, как в этот самый момент выбрала она. Она выступит на активе и скажет все, не думая о последствиях. Вернее, именно думая о последствиях...
Пусть знают эти дети — ее дети — что правду никто не бросит им с неба, что борьба идет везде. Пусть вмешаются сами в эту борьбу — ведь исход будет зависеть от них...
18
Он уже подходил к дому, когда его окликнули. Он вздрогнул, остановился, но не обернулся. Ему столько раз снился этот голос, и столько раз он выдумывал его, разговаривая с ним наедине, что всегда, услышав его наяву, не доверял себе. Кира, едва не сбив с ног, с разбегу ударилась ему в плечо грудью.
— Куда ты пропал? Где я только ни перебывала! Нет и нет... Ну и нагнал ты страху! — нервно смеясь, быстро говорила она, так близко наклонив к его лицу свое, как будто хотела убедиться, что это он, он стоит перед нею.
Она явилась внезапно, как счастье — и на минуту все, что было в степи, отступило, растаяло, как берег за кормой корабля — он только чувствовал на щеках ее горячее дыхание и видел перед собой знакомый бледный шрамик, и крутой трепетный вырез ноздрей, и живую веточку голубых жилок под прозрачной кожей виска.
— Ты не должен так отчаиваться, Клим, не должен. Слышишь?..
Она трясла его, сжимая до боли его плечи своими тонкими сильными пальцами, и вглядывалась в него так пристально и жадно, словно искала и не могла отыскать того, что ожидала увидеть в его лице.
— Тебя восстановят, Клим, обязательно восстановят!..
— Да! — сказал он, бездумно покоряясь ей и улыбаясь безмятежной, глупой улыбкой и по привычке вслушиваясь не столько в смысл, сколько в интонации ее голоса. Убирая растрепавшиеся на бегу волосы, она не спускала с него глаз, а ему милее всего на свете казалась сейчас эта небрежно скрывшая лоб прядка.
— Не надо,— сказал он, пытаясь удержать ее и глядя на ее высокий чистый лоб, который матово светился в мягких сумерках,— это тебе так идет!..
— Вот глупости!.. Клим, нам надо поговорить очень серьезно, очень!.. А ты...
Хмуря пушистые брови, она покончила с прической и, как-то строго и требовательно взяв Клима под руку, повлекла его за собой.
Никогда прежде не ходил он с девушкой под руку; смущенно посмеиваясь, он представлял, как забавно выглядит его нескладная фигура, и никак не мог соразмерить свои широкие шаги с ее мелкими и быстрыми. Первый раз после, непонятного охлаждения, совпавшего с началом их разгрома, он чувствовал ее такой близкой, вернувшейся — такой же, как когда-то, когда они бродили поздними вечерами, споря и читая Блока. Теперь она снова была с ним. Что можно к этому добавить и зачем слова? Ведь уже все решено — там, в степи, и он тоже вернулся — к ней, к людям, к борьбе...
Все, что раньше казалось ему запутанным и сложным, теперь стало простым и ясным, легкая, крылатая смелость наполняла его тело — смелость, когда возможно все на свете — взять и поцеловать ее в губы или сорвать с неба Полярную звезду.