Ему вдруг отчетливо представилось, что все началось именно отсюда, с этого самого места, у ручья.
Ему тогда только что исполнилось двенадцать лет. Шел второй год войны. Мать умерла еще перед войною. Мелик жил вдвоем с отчимом. Отчим был человек неплохой, добрый, но одинокая их с Меликом жизнь не задалась. В финскую кампанию отчим на фронте отморозил ногу, отморозил несильно, так что через неделю забыл об этом и думать, но полтора года спустя, случайно где-то зацепивши ногой за пенек или порожек, обнаружил затем, что ушиб не проходит, нога болит все сильнее. Врачи определили спонтанную гангрену, в отличие от газовой болезнь будто бы не такую уж страшную, помочь от которой должно было лечение целебными грязями да какими-то нехитрыми уколами. До войны отчим однажды съездил на эти самые грязи, но помогли они ему мало, он собирался поехать и на другой год; как началась война, конечно, всякую надежду на грязи пришлось оставить. В армию отчима не взяли, он работал на станции десятником, работать ему было все труднее, он уже еле таскал свою забинтованную ногу с примотанным снизу тапочком. Чтоб вовремя поспеть на работу, ему надо было даже летом вставать затемно, дорога отнимала у него два часа. Последнее время он уже почти не приходил домой, оставался ночевать в каптерке на станции.
Стояла ранняя осень. Мелик отнес отчиму на станцию узелок — пайку хлеба и немного картошки с их участка — и здесь, на обратном пути, пониже мостков остановился посмотреть, как ловят рыбу маленькие ребятишки. Похоже, ловили они ее не для себя — на том берегу сидел и ждал добычи соседский Витек, малый года на два постарше Мелика. Витек был известен в округе всем; незадолго до войны он сделался шпаной, его взяли вместе с бандой, орудовавшей на железной дороге. Никто не знал доподлинно, какие там у них были дела, рассказывали самое разное и страшное; точно было известно лишь, что старших расстреляли, а Витек по малолетству угодил в колонию. Этой зимою то ли с войной распустили колонию, то ли еще что-то, но Витек появился в деревне снова. В колонии он будто бы исправился, «перековался», возвратясь, поступил в «ремеслуху» при местных железнодорожных мастерских, которые в этом году стали именоваться уже «ремонтным заводом». На днях в очереди Мелик слышал, как мать Витька говорила бабам, что Витька ее на ремонтном «ценют» и что он получил «повышение» — стал учетчиком в токарном цеху.
Мелик перешел на тот берег, нерешительно поздоровался с Витьком, почтительно спросил, правда ли, что того сделали начальником.
— А как же, — сказал польщенный Витек. — Оказали доверие. Кругом одни пацаны, девки, бабы да калеки. Ты, говорят, парень смекалистый. Учитывай, говорят, кто как работает, кто не так делает, кто чего сказал. Поработаешь, рекомендацию дадим.
— Куда, в комсомол?!
— Я и в партию вступлю! Пойду в школу кремлевских курсантов.
— Здорово! Военным будешь?
— Нет, я по этой линии после войны не пойду. Я буду секретарь райкома.
— Военным лучше.
— У нас партия главнее. У нас все партии подчиняются, понял? Секретарь райкома может кого хочешь в тюрьму посадить!
Они умолкли, увидя, как по дороге со станции к Покровскому через мостки торопятся-идут одетые по-городскому старушка и девочка. Девочка была примерно ровесница Мелику, красивая, полная, с толстой косой, и вела старушку под руку.
Когда они скрылись в лесу на этом берегу, Витек сказал:
— А ведь это они к твоим пошли, на хутор.
Дом на отшибе близ оврага назывался тогда у деревенских хутором. Там жили тетка Мелика с материнской стороны, ее муж и недавно приехавшая к ним свояченица.
— Откуда ты знаешь, что к моим? — поразился. Мелик.
— А это все знают. Лечится старуха, а девчонка ее водит. У ваших колдун живет эвакуированный, столовер. По ночам на луну молится. От любой болезни вылечить может. А захочет, нашлет на тебя болезнь, враз сыпью покроешься! В деревне потому и не говорят никому, боятся его. Эх, и влипнут они! За недоносительство знаешь что бывает! Твой-то отчим тоже ходит к нему. Тоже лечится. Потому и ногу не дает отрезать. Доктора-то враз оттяпают! А старик ему пошепчет над ногой, ему и легче.
— Врешь!
— Я тебе, падло, дам врешь! Мне мать сказала, мать врать не будет!
Вечером, будто почуяв что-то, приковылял с работы отчим, и Мелик передал ему этот разговор. Отчим, перематывая грязные бинты на ноге, выругался:
— Брешут они все, ты их не слушай. Бабья брехня.
— Правда там никто не живет?
— Я тебе точно говорю, — сказал отчим, подвязывая свою тапочку и со стоном подымаясь.
— А вы куда в такую темь собрались?
— Да так, надо, по делу тут… заглянуть… — не нашелся отчим. — Ты вот что, — остановился он уже в дверях, опершись на свою клюку. — Вот что. Если кто будет еще так говорить или спрашивать, отвечай, что, мол, приезжает иногда из Москвы родственник, а так, мол, постоянно никто не живет. Понял? Все, мол, враки темные, мол, бабки брешут.
— Понял.
— Теперь вот что, — задумался отчим. — …Меня в госпиталь кладут. Не знаю, сколько проваляюсь, не знаю, выйду ли. Ты один остаешься. Я тетке сказал, чтоб за тобой присматривала. Слушайся ее во всем. Слышишь?.. Как ты жить будешь, не знаю… Зарплату мою по бюллетеню она будет получать, паек, все такое прочее. Тебе будет часть отдавать на пропитание, кормить тебя будет. На станции я поговорил с кем надо, они тебя возьмут учеником, если захочешь. Но ты учись, это главное. Говорят, школа попозже опять откроется. От неграмотности все зло в жизни, все безбожие…
Охая и постанывая, он потащился во тьму по рытвинам и колдобинам.
* * *
Через месяц отчима не стало. На кладбище было много народу, деревенских и со станции. Тетка устроила немудреные поминки — в Покровском, а под вечер повела Мелика к себе.
Тут Мелик снова увидел тех самых старушку и девочку и еще нескольких незнакомых городских. Все стояли посреди комнаты и чего-то ждали. Затем наверху раздались шаги, заскрипела лестница, и вошел человек в расшитой золотом до полу одежде. «Колдун!» — догадался Мелик.
Колдун стал быстро-быстро говорить что-то, чего Мелик разобрать совершенно не мог, хотя некоторые слова казались знакомы, потом запел, остальные тихонько подтягивали ему. В комнате было почти совсем темно, лишь в углу горела слабая керосиновая лампа, да в другом две свечечки, приторно чем-то пахло, откуда-то — Мелик не видел откуда — подымался дымок. Вновь вступил хор, как будто все разом вздохнули. Мелику сделалось страшно. Он подумал о том, что, значит, Витек был прав: здесь творились нехорошие, запрещенные дела, и его, Меликова, родня причастна к этому, и отчим, наверное, был причастен тоже. Мелик подумал: а что будет, если сейчас сюда войдут и заберут их всех, и его вместе с ними? Только присутствие девочки немного помогало ему: при ней он должен был держаться и не выдавать своего испуга. Но как он ни заставлял себя, все же не мог стоять спокойно, поминутно прислушивался, стараясь различить за голосами певших то, что происходило снаружи, под окнами, и оборачивался к двери, ожидая, что она вот-вот откроется и кто-нибудь войдет. Городская старушка, стоявшая с ним рядом, тихонько обернулась к нему и шепнула, чтоб он стоял смирно и слушал.
— Стань поближе, — приказала шепотом старушка. — Слушай, что я тебе буду говорить. «Житейское море» сейчас будет, слушай меня.
Мелик был возмущен тем, что старуха распоряжается им и велит ему слушать их тайные песни, вообще тем, что тетка притащила его сюда. Со злорадством он сказал себе, что при отчиме-то она на это не решалась, а сам отчим, конечно, не бывал на этих сборищах, разве что лечил у колдуна ногу. Он вспомнил, что мать с теткой тоже скорей всего не очень-то ладили, вспомнил, как тетка однажды ругала его мать и как говорила, когда мать уже лежала в гробу, установленном на двух табуретках, что это она, тетка, сама во всем виновата. Он ощутил уже не страх и не возмущение, а негодование. И опять мысль о девочке останавливала его; он видел лишь ее затылок, когда стоявшие меж ними кланялись колдуну, но чувствовал ее присутствие каждое мгновение, ему казалось, что она чувствует его присутствие тоже и украдкой смотрит на него.
Меж тем старуха, крепко взявши его за руку, запела ему в самое ухо:
— На кресте пригвождаем, мученические лики к Тебе собрал еси, подражающие страсть Твою блаже. Темже Тя молим: к тебе преставлыыагося ныне упокой. Неизреченнюю славою Твоею, егда придеши страшно судити миру всему, на облацех, благоволи избавительно светло стрести Тебе, его же от земли приял еси, верного раба твоего…
Теперь, по прошествии многих лет, ему мерещилось порою, что именно тогда, слушая старушку Леторослеву, он постиг смысл этих слов и с лету запомнил их. Но вряд ли это было так: он помнил и то, как упрямо и злобно освобождался он от цепкой старухиной руки, так что в конце концов привлек к себе общее внимание, и тетка бесшумно про шла меж поющих и стала около него с другого боку.