Что же до Кирстен, то фургончик, крашеный фургончик, перевозящий одежду из чистки, был неприметно запаркован неподалеку от того дома в 9.30 вечера; по плану он должен стоять там с 9.30 вечера до (крайний срок) 11.30 — больше времени не потребуется, да и неразумно при данных обстоятельствах. (А обстоятельства состоят в том, что началось «осеннее наступление» и необходимо тщательно координировать все действия.) Значит, думает Оуэн, фургончик уже забрал ее, Смитти и Адриенна помогли ей залезть в него, встретили ее объятиями, горячо жали руки, усадили, закрыли за ней дверь и повезли на Бидарт-стрит, 667, и дальше — в безопасное место…
Конечно, потрепанный оливково-зеленый фургончик не кажется Оуэну очень реальным, хоть он и ездил в нем, сидя на рваных кожаных подушках переднего сиденья и даже на корточках сзади, на металлическом полу, когда его возили по Вашингтону на «учения», которые, по правде говоря, тоже не казались ему очень реальными. Смитти, и Адриенна, и Рита Стоун, и Шерли, и даже Бадди, и даже Ули — никто из них не кажется Оуэну реальным, хотя Оуэн и очень старался сделать их реальными; а сейчас на это уже нет и времени.
А запах крови — теплый, неожиданно приходит в голову Оуэну. Это потому, что кровь теплая и она разогревается, циркулируя по телу.
Дверная ручка легко поворачивается, дверь легко открывается, Оуэн оказывается в спальне, где воздух куда более свежий. Он вбирает его в себя большими глотками, ему сразу становится неизмеримо легче.
Так просто. Все было так просто. Почему он всегда пытался найти в жизни какие-то решения!..
Сейчас он выйдет из спальни, унося с собой чудесный немецкий нож. Но оставит позади смертный приговор и одну или две печатные памятки — материалы, которые новые друзья заставили его взять. (Бред сумасшедшего, думает он, сказки для детского сада, да к тому же дурного вкуса, но эту мысль из соображений безопасности он сумел забить статикой, прежде чем Бадди успел ее прочесть.) Сейчас он выйдет из спальни… спустится по лестнице… уже спускается… почти бесшумно, почти бестелесно… без всякого труда спасается бегством… никаких осложнений с входной дверью… открывает ее, выходит наружу, старательно закрывает за собой.
И — в безопасное место. Машина его стоит в полуквартале отсюда.
И она без труда заведется.
И он без труда вольется в поток транспорта, никаких вопросов со стороны полиции, никакого волнения за рулем.
Он навсегда выходит из хозяйской спальни. Он спускается по лестнице, слегка касаясь перил. (Отпечатки пальцев? Конечно, останутся. Никто не должен сомневаться в личности партизана-солдата. В этом одна из прелестей стратегии, как сказал бы Ули.) Он идет через затемненный холл к двери на улицу. Он выходит на чистый ночной воздух, звенящий от кузнечиков, и цикад, и летних жуков, — густая, режущая слух сетка звуков, переплетение звуков более хриплых и, пожалуй, более зловещих, чем крики птиц, но он бесстрашно вступает в эту какофонию, и шагает по дорожке, и поворачивает налево, ни секунды не колеблясь, — налево, и направляется к своей машине, неприметно запаркованной…
Усталость наваливается на него — тяжелая черная птица, пахнущая прахом, и засохшей кровью, и рвотой, — он должен отдохнуть, прежде чем бежать; он переждет — всего две-три минуты. В доме царит полнейшая тишина; ничто ему не грозит; возможно, Бадди следит за его мыслями, а то и сам Мори из другого мира смотрит на него с неодобрением, конечно, и все-таки с любовью. Справедливость, отец, а не мщение, напоминает ему Оуэн, опускаясь на край постели и блаженно вздыхая. Он бросает взгляд на часы — еще и десяти нет.
Кровать — это не колыбель, она слишком громадная, но в этой комнате, рядом с этой кроватью, стояла колыбель — он в этом уверен. Изабелла бы знала: она ведь качала его. Оуэн вдруг вспоминает, как это было, глаза его наполняются слезами. Да. Колыбель. Не очень большая. Плетеная, покрытая белой краской. С зелеными бархатными бантами. Да? И мягкие зверюшки. Пушистое шерстяное зеленое одеяльце.
Колыбель стоит у кровати, в полутьме. Оуэн приподнимается на цыпочки, чтобы заглянуть в нее, и видит там себя — младенца! — крошечного, красненького, большеглазого, пускающего слюни младенца!
Да нет, это не Оуэн, это его недавно родившаяся сестренка. «Смотри же, смотри, ну до чего же хорошенькие у нее пальчики, — говорит мама, обнимая его, и ее трепет передается ему, так что хочется кричать, и смеяться, и визжать, и бить ногами, — да, она прехорошенькая, да, она будет жить с нами, ее зовут Кирстен, она твоя сестричка, вы будете любить друг друга… ну до чего же хорошенькие у нее пальчики!., а какие красивые глазки, а реснички…»
Он бы ударил по борту колыбельки, взобрался бы на что-нибудь и плюнул этой краснорожей уродине в глазки, и все же он любит ее, и, наверное, она в самом деле хорошенькая — маленькая, точно кукла, как раз чтоб держать на руках. Мама притягивает его к себе, сажает на колени рядом с малюткой. Они оба у нее на коленях. «А теперь смотри, смотри сюда, какая она вкусненькая», — говорит мама, посмеиваясь, длинные волосы ее распускаются, Оуэн прижимается к ней и касается языком щечки малышки, потому что знает — это понравится маме, и это нравится маме: она взвизгивает от восторга.
«Крошечки вы мои любимые, — говорит она им, — мои любимые крошечки, только мы с вами, втроем, и больше никого!..»
Оуэн сидит на краю кровати, нахохлившись. Совсем недавно он взбежал по лестнице с поразительной энергией, с несомненной силой — в ногах, в бедрах; а сейчас — откровенно говоря — он чувствует себя совсем выдохшимся.
Устали пальцы, ноги и лодыжки. Из глубины желудка поднимается тошнота. На память приходит паштет, кое-как намазанный на крекере… холодное слоеное тесто с привкусом жира… и на какой-то ужасающий момент тошнота усиливается.
Я так устал, думает он.
Внезапно веки его наливаются свинцом, птица на его плечах раскачивается из стороны в сторону — может, вздремнуть?., вздремнуть пять минут?., и тогда уже двинуться в путь… и тогда у него будут силы. Чтобы ехать через Вашингтон в убежище, в… он забыл адрес, но, конечно, помнит, в каком направлении надо ехать… а потом — какие же планы на потом?., его будут перебрасывать из штата в штат, из коммуны в коммуну, с помощью «безупречно организованной», как его заверяли новые друзья, тайной сети, состоящей из бесчисленных «голубей» и сторонников «голубей» и товарищей в братских организациях, лояльных, верных, абсолютно преданных, щедрых, бескорыстных солдат, партизан, необъявленная война, Оуэн — герой, Оуэн — самый храбрый из всех, он нанес удар по этим фашистам, убийцам-капиталистам, в самом их гнезде; он раскачивается из стороны в сторону, засунув краешек ногтя большого пальца между зубов — ноготь крепко прижат к зубам, хоть бы не давила та усталость, хоть бы у него так не отяжелели веки, он зевает, и глаза его наполняются влагой, и он валится назад, на постель, уютно устраивается на подушке, засунув большой палец в рот, глаза его закрываются, всего минута-две сна, он так измучен, он проделал такой путь за один вечер, приобщился, принял крещение, он шарит вокруг себя, ища одеяло или хоть что-то, чтобы накрыться, вытаскивает из-под себя покрывало, натягивает его на плечи, комната быстро темнеет, кто-то прикрыл ладонями свет… Оуэн? Оуэн? Ты спишь?., кто-то наклоняется поцеловать его пылающий лоб… отводит с его глаз влажную прядь волос… а он из озорства и виду не показывает, что не спит… притворяется, что спит… всего какую-нибудь минуту-две… он лежит совсем неподвижно, старается не захихикать, старается не выдать себя… она ведь стоит, нагнувшись над ним, смотрит… улыбается ему… Оуэн?.. Ты спишь?., а он не открывает глаз, потому что ему очень, очень хочется спать… никогда в жизни ему так не хотелось спать… это чувство затопляет его… темное и такое чудесное чувство… он не открывает глаза… он не может открыть глаза… его мать превратилась в птицу с темным оперением… красивую птицу… вот она пригибается ближе… шелковистые перья касаются его щек… а ему так хочется спать… свет исчезает, комната отступает и погружается во мрак, он не может открыть глаза, и он делает вид, что спит, и вот он уже спит, и нет на свете ничего ничего ничего чудеснее.
— Тут человек раненый, тут человек истекает кровью и может умереть, — говорит Кирстен, почти касаясь ртом трубки, дыхание у нее влажное, как у младенца, — вызовите «скорую помощь» и приезжайте за ним, — говорит она, хихикая, шмыгая носом, — он из ваших…
Она прислоняется к стене телефонной будки, чтобы не упасть, старается не дышать глубоко: в будке пахнет мочой.
По широкой, сотрясаемой транспортом улице мчатся машины. Ночные автобусы тяжело отваливают от тротуара. Неон, свет фар, пористое небо окрашено оранжевым. Ноги у нее болят от того, что ей пришлось его оседлать. Кожу саднит, точно от песка. «Вот тебе, вот и вот! — вскрикивала она. — И вот…» И наконец нож выпал из ее одеревеневших пальцев.