Вскоре все мы пели итальянские, немецкие, французские, русские песни. Появился слабоумный братец, шеф-повар, неся в руках блюдо с холодным мясом, фруктами и орешками. Он двигался по комнате вразвалку, как медведь под хмельком, урча, повизгивая, посмеиваясь себе под нос. У него в черепке не было ни единой унции серого вещества, но повар он был отменный. Не думаю, чтобы хоть когда-нибудь он выползал на прогулку. Всю свою жизнь он провел на кухне. И держался он только за провизию, никак не за деньги. А на что они, деньги? Еды из них не приготовишь. Деньги – это работа братишки, он крутится с деньгами. А его работа – чтобы люди ели и пили, не важно, сколько усилий прикладывает его брат для этого. «Вкусно?» – вот все, что ему нужно было знать. А о плате за еду и питье он имел самое приблизительное представление. Ничего не стоило угоститься у него на дармовщину, если б вам пришло в голову так поступить. Да и делать ничего особенного для этого не надо было. Просто сказать: «Знаешь, я сегодня не при деньгах. Давай заплачу в следующий раз?»
«В следующий раз, само собой, – следовал неизменный ответ, – вы уж в следующий раз и приятеля своего приводите. Идет?».
После этого он хлопал вас по спине мохнатой лапищей, такую колотушку вбивал, что все кости трещали. И вот у такого громилы в женах была худенькая, хрупкая штучка с открытым доверчивым взглядом. Существо совершенно безмолвное, она говорила и слушала, казалось, своими огромными печальными глазами.
Его звали Луи, имя, которое ему отлично подходило. Толстый Луи! А брата звали Джо, Джо Саббатини. Он обращался с братом, как обращается конюх с лошадью-фаворитом: ласково поглаживал его, когда требовалось наколдовать какое-нибудь сногсшибательное блюдо для нужного клиента. И Луи отвечал фырканьем или негромким ржанием, довольный, как бывает довольна чуткая кобылка, когда вы проводите рукой по ее шелковистой холке. Он даже слегка кокетничал, словно прикосновение руки брата обнаруживало в нем глубоко запрятанный женский инстинкт. Несмотря на всю его медвежью могучесть, никому в голову, однако, не приходило подумать о его сексуальных наклонностях. У него и член был, вероятнее всего, лишь для отвода сточных вод. А еще он мог бы, раз уж подперло, пожертвовать им ради изготовления какого-нибудь экстра-блюда типа сосисок. Да, он готов был пойти скорее на такое членовредительство, чем оставить вас без мясной закуски.
– Ах, какая в Италии еда, не в пример здешней, – рассказывал Джо нам с Моной. – Мясо лучше, овощи лучше, фрукты лучше. В Италии все время светит солнце. А музыка какая! Все поют. А здесь все выглядят жутко уныло. Не понимаю: денег полно, работы хватает, а все глядят уныло. Нет, эта страна не годится, чтобы в ней жить, она только для того, чтобы делать деньги. Еще два-три года – и я обратно в Италию. Возьму с собой Луи, и мы откроем там ресторанчик. Не для денег… просто чтобы что-то делать. В Италии никто не делает деньги. Все бедняки. Но черт побери, прошу прощения, миссис Миллер, до чего же хорошо мы там живем! Полно красивых женщин, полным-полно! Вы счастливчик, мистер Миллер, у вас такая красавица жена. Ей обязательно понравится Италия. Итальянцы очень славный народ. Все открытые, честные, любой делается сразу же вашим другом.
И той ночью в постели мы начали говорить о Европе.
– Нам надо съездить в Европу, – сказала Мона.
– Угу, но как?
– Не знаю, Вэл, но надо постараться.
– А ты представляешь, сколько денег понадобится на Европу?
– Дело не в этом. Если захотим поехать, найдем где-нибудь деньги. Мы лежали навзничь, закинув руки за головы, глядя в темноту, и метались по всему миру как одержимые. Я сел на Восточный экспресс до Багдада. Это был знакомый маршрут, мысленно я уже проехал по нему однажды, читая о нем в какой-то из книг Дос Пассоса. Вена, Будапешт, София, Белград, Афины, Константинополь… А может быть, если мы разохотимся, махнем и в Тимбукту? Тимбукту я тоже знал отлично, и тоже из книг. И не забудь о Таормине! И о том кладбище в Константинополе, описанном Пьером Лота 118. И Иерусалим…
– О чем ты сейчас думаешь? – слегка толкнул я Мону в бок.
– Я гощу у своих в Румынии.
– В Румынии? А где точно в Румынии?
– Не знаю точно, где-то в Карпатах.
– У меня был когда-то посыльный, чокнутый голландец, который потом присылал мне длинные письма с Карпат. Он останавливался во дворце королевы…
– А тебе не хотелось бы в Африку тоже – Марокко, Алжир, Египет?
– Как раз об этом я только что размечтался.
– Всегда хотела побродить по пустыне… пропасть там.
– Как ни странно, и я тоже. Я просто с ума сходил по пустыне. Тишина. Пропасть в пустыне…
Кто-то разговаривает со мной. Разговор долгий. Только уже не в пустыне, а под эстакадой надземки на Шестой авеню. Мой друг Ульрик кладет руку мне на плечо, ободряюще улыбается. Он повторяет то, о чем только что говорил: о том, как я буду счастлив в Европе. Он рассказывает о горе Этна, о виноградниках, о блаженной праздности, чувстве свободы, вкусной жратве и горячем солнце. Он бросает зерна, и они западают мне в душу.
Шестнадцатью годами позже. Воскресное утро. В компании одного аргентинца и французской шлюхи с Монмартра я лениво бреду по Кафедральному собору Неаполя 119. У меня ощущение, что наконец-то я увидел храм, где мог бы получить удовольствие от молитвы. Он не принадлежит ни Богу, ни Папе, он принадлежит жителям Италии. Это большое, похожее на гигантский амбар здание, в очень дурном вкусе, со всеми украшениями, дорогими сердцу католика. Много простора, совсем лишнего простора, думаю я. Сквозь множество входов вплывают люди, расхаживают туда и сюда в полном беспорядке. Или с полной свободой. Такое впечатление, будто ты на народном гулянье. Ребятишки резвятся вокруг, как ягнята, у некоторых в руках маленькие букетики. Люди подходят один к другому, шумно здороваются, приветствуют других знакомых – совершенно уличная атмосфера. А вдоль стен стоят статуи мучеников, изваянных в самых разных позах; от них так и несет страданием. У меня жгучее желание подойти, потрогать рукой холодный мрамор, как бы убеждая страдальцев не страдать столь явно, ведь это не совсем прилично. И я подхожу к одной из статуй и краем глаза замечаю женщину, всю в черном, павшую на колени перед святым изваянием. Она – воплощение скорби, pieta. Но я не могу не отметить, что у нее при том замечательный зад, прямо музыкальный зад, можно сказать. (А женский зад, доложу я вам, может все рассказать о своей хозяйке: какой у нее характер, темперамент, склад души, зануда ли она или бой-баба, ханжа или кокетка, лживая у нее натура или правдивая.)
Словом, наблюдать за ее задом было так же интересно, как созерцать скорбь, в которую она была погружена. И я так упорно буравил ее глазами, что обладательница зада обернулась, все еще держа руки сложенными перед собой, все еще с шепчущими молитвы губами, бросила на меня исполненный скорби и в то же время упрекающий взгляд и снова повернулась к объекту поклонения. Теперь я рассмотрел и его: это был один из искалеченных святых, карабкающийся с переломанным хребтом куда-то вверх.
Исполненный почтения, я двинулся дальше в поисках своих спутников. Поведение людской толпы напомнило мне вестибюль гостиницы «Астор» и полотна Уччелло с их потрясающей перспективой. А еще я вспомнил Каледонский рынок в Лондоне с его неразберихой и суетой. Множество вещей напоминало мне это сооружение. Все, что угодно, только не храм. Я ждал, что вот-вот – и явятся перед глазами Мальволио и Меркуцио в туго обтягивающих трико. Я увидел человека, наверное, парикмахера, живо напомнившего мне Вернера Краузе в «Отелло». Я узнал старого шарманщика из Нью-Йорка, которого я однажды провожал до его берлоги на задах мэрии.
Но больше всего меня восхищали ужасающие горгоноподобные неаполитанские старцы. Словно само Возрождение послало их во крови и плоти в наше время. Они пришли оттуда, эти несущие смерть черепа с горящими во лбу углями. Они расхаживали здесь с покровительственным видом удостоенных таинств Вселенской Церкви, приобщенных к блевотине ее пурпуроносных жрецов.
Я чувствовал себя совершенно как дома. Ощущение восточного базара: очень суетливо, оперно, пряно. А за блеском стихарей и прочей церковной мишуры виднелись маленькие решетчатые дверцы: такими пользовались средневековые бродячие кукольники и жонглеры во время своих уличных представлений. Все, что угодно, могло выпрыгнуть из этих дверок. Это был хаос столпотворения, смешения, шутовских погремушек и колпаков, запахов масляной краски, ладана, пота и пустоты. Это было похоже на последний акт развеселой разгульной комедии, обычной игры, в которой участвуют проститутки и которая кончается посещением врача. Исполнители внушали чувство симпатии: они не были кающимися грешниками, они были странниками, вагантами. Два тысячелетия обманных проделок и вешания лапши на уши воплощались в этом шоу. Все было здесь флип и тутти-фрутти 120, в этом разнузданном карнавале, в котором наш Спаситель, сотворенный из парижского гипса, предстает в образе евнуха, облаченного в длинные юбки. Женщины молились о своих детишках, мужчины молились о жратве, о хлебе насущном, способном насытить их алчущие пасти. А снаружи, на тротуарах, – груды овощей, фруктов, цветов и сладостей. Двери парикмахерских широко распахнуты, и мальчонки, напоминающие ангелочков Фра Анжелико, стоя на пороге, гоняют большими веерами мух. Прекрасный город, живой в каждом своем суставе и мышце, омытый жарким солнечным сиянием. А над ним дремлющий Везувий лениво выпускает к небесам струйку дыма. Я в Италии – это несомненно. И внезапно я понимаю, что ее со мной нет, и сердце мое падает.