Написал сверху размашистое «Письмо к съезду», перечитал и сделал приписку:
«А Феликсу я не верю, и вы не верьте. Феликс хочет власти. Доказывать я это сейчас не буду, а просто говорю, что я тебе, Феликс, не верю, и не люблю тебя, Феликс. И в партию тебя больше не возьму. Товарищи, не слушайте Феликса! Он не железный, железных не бывает. Он деревянный, а это неинтересно».
Подумал еще чуть-чуть и приписал для бодрости:
«Главное — хвост пистолетом! В. Л.»
Он еще раз перечел письмо. Вроде бы все там было, но чего-то не хватало. Чего? Он никак не мог сообразить; он стал думать обо всем подряд. Мысли разбегались. «Если письмецо от Алешки придет — хранили чтоб до моего возвращения...» (Он все ждал ответа на свое письмо племяннику в Австралию.)
Вечером 20 октября Ленин неожиданно приехал в своей кремлевский кабинет. Старательно имитируя дряхлость и усталость, поднялся по знакомой лестнице, открыл дверь, выдвинул ящик стола, положил туда письмо к съезду, пошарил, выгреб то, за чем ездил... Три источника и три составные части, так и лежавшие все это время в столе, никуда, слава богу, не делись. Наперстки еще могли пригодиться в новой жизни, которую он намеревался начать.
Он ушел бы уже тогда, но возникли непредвиденные сложности — за работой Лепешкина следили в три глаза, и только к январю наконец готова была тайная дверь в ограде, замаскированная под секцию забора.
Утром 21 января Ленин чувствовал страх и радость. Все должно было получиться, не могло не получиться.
«Кузнеца», — написал он левой рукой на бланке Совнаркома. Лепешкин впрягся в санки и повез Ленина кататься. Ленин смеялся тонким идиотическим смехом.
Как только они свернули за первый поворот, Ильич ткнул Лепешкина тростью в спину:
— Гони, мать твою! К забору!
Лепешкин припустил рысью. Охрана отстала.
— Там... кони ждут, — обернувшись, выпалил Лепешкин. — Я приготовил все...
— Молодца. Самому-то есть потом куда деться?
— А то! — закричал Лепешкин и поскользнулся. Сани опрокинулись, Ленин выпал в снег. Сзади догоняла охрана.
— Беги, идиот! — заорал Ленин.
Грянул выстрел. Лепешкин бежал ровно, как конь, бросив ненужные сани. Ильич, путаясь в тулупе, поспешал следом. Забор был уже близко. Около него топтался высокий мужик, в котором Ленин с удивлением узнал Железняка. Матрос давно скрывался, разочаровавшись в большевизме, и считался убитым.
— Я уж устал тут, — сказал Железняк. — Быстрей, быстрей...
Ленин и Лепешкин выбили фальшивую секцию ограды и плюхнулись в сани.
— Гони! — заорали они хором.
— Стоять! — кричали из Горок.
— Выкуси! — ответил Ленин. — Поздно! Во тьме ночной пропал пирог мясной!
Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить.
— Если он поднимет восстание, — робко сказал Зиновьев, — за ним пойдут миллионы.
— Пойдут, пойдут, обязательно пойдут! — кивнул Каменев.
— Молчать, предатели! — прошипел Феликс. — Трусы, ничтожества! Кто за ним пойдет? Кто поверит, что это он?
— Других таких нет, — хором сказали Каменев и Зиновьев.
— И не будет! — рявкнул Дзержинский. Он уже знал, что делать. Скульптору Збарскому в ночь на 22 января был заказан гипсовый Ленин в натуральную величину. Его планировалось выставить на Красной площади, дабы все желающие могли убедиться: Ленин мертв и любой живой Ленин — фальсификация. С 24 января гипсовый труп лежал в центре деревянного Мавзолея, привлекая толпы пролетариев. Стражи в буденновках едва удерживали толпу, пытавшуюся урвать от кумира хоть клок волос, хоть лоскут пиджака. С этой языческой страной ничего нельзя было сделать. Даже если бы некий циклоп-людоед пожрал все ее население, оставив на развод единственную пару крестьянских детишек, а после помер бы в страшных судорогах от объядения, уцелевшие двое долго боялись бы приблизиться к его трупу, а потом и от людоедовой бороды оторвали бы прядь, чтобы и им было в жизни такое счастье — раз в жизни досыта нажраться и околеть посреди бескрайнего болота. Над искусственным Лениным планировали установить стеклянную витрину. Збарский еженедельно осматривал гипс во избежание порчи. Массы требовали правды о Ленине, в ЦК приходили слезные письма от сельских учителей: крестьяне интересовались биографией вождя и секретами его успехов, словно пытались заменить только что утраченного вождя материализованной памятью о нем — биографиями, портретами, книжками-раскрасками. Взамен живого и бесследно исчезнувшего Ленина срочно требовался муляж — но муляж правильный, в лучших революционных традициях, такой, чтобы на нем воспиталось не одно поколение безупречно одинаковых жителей нового мира. История с куклой, однако, стала известна Юрию Олеше и легла в основу его антисоветского романа «Три толстяка».
Единственным вопросом, вынесенным на Политбюро 30 января, была канонизация Ленина.
— Что будем делать, товарищи? — скорбно спросил Калинин.
— Известно чего, — рубанул Рыков. — Вооружившись единственно верным учением Маркса, Ильич наш с раннего детства любил простой народ...
И хотя собранием владела глубокая скорбь (все скучали по Ленину, без которого на заседаниях Совнаркома воцарилась угрюмая скука, ни анекдотца, ни тебе каламбурца), народные комиссары прыснули, вообразив, как именно любил Ильич простой народ; представить, что он это делал с томом Маркса в руках, было еще забавнее.
— Ленин открыл Маркса единственный раз, — подал голос Луначарский. — Он мне сам рассказывал. В шестнадцать лет какой-то студент ему наврал, что есть, мол, книга, которая учит наживать капитал. Он ее и так, и сяк вертел, и задом наперед пытался читать, и по диагонали — все думал, что шифр какой-то... А не найдя, сначала обозлился, а потом восхищался: вот человек придумал — написал вот эдакий том ерунды да и впарил его читателю, назвав «Капитал»! Он даже думал сам написать брошюру «Двадцать способов сделаться счастливым и богатым», всю состоящую из советов насчет обливания холодной водой...
Наркомы снова прыснули. Нельзя было вспомнить Ленина без ласковой усмешки. Уж он сейчас придумал бы себе настоящую революционную биографию — то-то все хохотали бы, то-то умилялись неуемной фантазии вождя!
— Семью бы надо ему подобрать правильную, — вздохнул Каменев. Зиновьев бросил на него испепеляющий взгляд. В некоторых отношениях Лева был неисправимым мещанином, его вечно тянуло в семью!
— Это верно, это очень верно, — согласился Бухарин. — Нам нужны семейные ценности. Революции кончились, пора входить в русло...
— Товарищи! — робко, прерывающимся голосом заговорила Мария Ульянова, секретарша на заседаниях СНК, отличавшаяся грамотностью и расторопностью. — Вы, может быть, сочтете это кощунственным... Тогда забудьте мое предложение, пожалуйста! Но мой покойный папа... был очень похож на дорогого товарища Ленина...
Она всхлипнула. Дзержинский впервые за все время совещания оторвался от полировки ногтей и взглянул на нее с любопытством.
— Кем, вы говорите, был ваш батюшка? — спросил Железный.
— Он был инспектором народных училищ, в Симбирске... И знаете — тот же огромный лоб, те же добрые глаза... бородка...
— Когда он умер? — поинтересовался Луначарский.
— В восемьдесят втором, я его почти не помню. Он был еще не старый, просто работал очень много... С ним случился удар.
— А каких взглядов был покойный? — смущенно спросил Рыков.
— О, самых демократических! Я помню, у нас была тетрадка, в которую он переписывал революционные стихотворения — целиком, без купюр. Там были всякие... фривольности, конечно, но были и Некрасова два стихотворения! Вообще вся наша семья, товарищи, была очень революционная: брат мой Саша... вы, наверное, знаете...
Никто из присутствующих не знал брата Сашу, но на всякий случай все почтительно замолчали.
— Каторга? — с пониманием спросил Бухарин.
— Нет, виселица в Шлиссельбурге, — ответил за Ульянову всезнающий Феликс. — Попался на пустяках: делал с другими такими же студентами бомбу на Александра III. Ничего не вышло, конечно, всех накрыли. Я помню это дело. Одна из самых позорных глупостей позорно-глупого царствования. Соболезную вам, Мария...
— Николаевна, — подсказала Ульянова.
— Николаевна. Но ежели мы думаем о том, чтобы сделать Ильича вашим, так сказать, братом... вы понимаете, что вы должны будете стать Ильиничной?
Об этом Мария Ульянова, кажется, не подумала. Ей только сейчас представился весь ужас внезапной замены ее добропорядочного, хоть и вольнолюбивого отца Николая Николаевича на столь же добропорядочного Илью. Согласитесь, быть дочерью Ильи совсем не то же, что дочерью Николая, — ощущение это сопоставимо с шоком, который испытал бы робкий читатель, узнав, что «Дон Кихот» написан не испанским одноруким бродягой, а утонченным французским филологом.