А потом он выложил мне всю правду о Петре. И все время вворачивал эту метафору про радар, пытаясь убедить меня в том, что я влюбился в «образ» и не замечаю, кто она на самом деле.
С тех пор каждый раз, задаваясь вопросом, не совершил ли я тогда ошибку, или когда вдруг накатывало чувство вины, я утешал себя единственной мыслью: но ведь она проецировала образ, который не соответствовал правде.
В глубине души я всегда знал, что это лишь попытка оправдать мое импульсивное решение, продиктованное злостью; решение, которое, как я теперь понял, разрушило все. В один момент.
Почему я не позволил ей сказать то, что она так отчаянно пыталась сказать? Почему позволил своему надменному гневу лишить ее права на последнее слово?
И сейчас…
Каждая страница ее дневника убеждала меня в том, что она…
«Любовь. Настоящая любовь. Чувство, которого — признаюсь — я никогда не знала».
Это были ее слова. Она так часто повторяла эти признания в любви. «Мужчина моей жизни». Когда я читал ее размышления о моих слабостях, комплексах, о том, как ей были близки эти разочарования родом из детства… разве кто-нибудь «уловил» меня так, как получилось у Петры?
Я стоял на террасе, устремив взгляд в бесконечную темноту, и думал только об одном. Ты потерял единственного человека в этом мире, любившего тебя по-настоящему. И ты потерял ее, потому что сам убил эту любовь. Убил своей самоуверенностью, самодовольством. Ты привык делать больно. И наказывать, не разбирая обстоятельств.
Со страниц дневника она сообщала мне о том, что порывалась сказать еще тогда, — что роль агента Штази была ей навязана, это был жестокий шантаж, условия которого она приняла как единственную возможность вернуть сына. А я не дал ей шанса объяснить это.
Так же как объяснить и ужас вынужденной связи с Хакеном, и то, как она решилась на убийство ради того…
Ради того, чтобы быть со мной. И ради нашего ребенка.
Я свободна.
Мы свободны.
Наш ребенок.
Что с ним стало? Кто это был — мальчик, девочка? И скольку ему… или ей… сейчас? Боже, двадцать пять лет.
Я тотчас вернулся на кухню, схватил письмо от Йоханнеса, приложенное к посылке. В нем значился адрес электронной почты. Я поспешил в кабинет, включил компьютер и отправил ему сообщение:
«Буду в Берлине послезавтра. Мы можем встретиться?»
И подписался.
Потом перешел на сайт «горящих туров» и нашел дешевый авиабилет из Бостона в Берлин через Мюнхен. Вылет был завтра вечером, в половине девятого. На том же сайте я подобрал отель в районе Митте.
Митте. Бывший Восток. Некогда закрытая территория. И вот теперь…
Радар.
«Когда сигнал попадает на другой объект, обратно передается не сам объект. Скорее это образ объекта». Я позволил убедить себя этим постулатом, потому что, ослепленный яростью, обиженный изменой, обманом, предательством, видел перед собой лишь образ.
Но это было что угодно, только не «образ», и сейчас я это понимал, как никогда. Наша любовь не была иллюзией. Она была реальностью.
Теперь к чувству стыда примешивалась мысль: гордость — самая разрушительная сила. Она ослепляет нас, лишает разума, оставляя только надменную уверенность в собственной правоте и потребность защищать собственное «я». При этом мы уже не видим других интерпретаций сюжета, в котором живем. Гордость возносит на пьедестал, откуда тебя уже не сдвинуть. Гордость не дает тебе даже задуматься, почему кто-то умоляет выслушать его. Гордость заставляет тебя отмахнуться от единственного человека, который предложил тебе возможность настоящего счастья. Гордость убивает любовь.
Я сел за стол и снова уставился на некролог в газете, вглядываясь в лицо на фотографии, изуродованное трагедиями прошлых десятилетий. Эта страшная полоса ее жизни началась, когда у нее отобрали Йоханнеса, продолжалась в течение года на службе у Хакена, а кульминацией стало мое предательство.
Наш ребенок.
Я отдал ее в лапы этих иуд, когда она была беременна нашим ребенком.
Кто же из нас кто?
И как Петре удалось воссоединиться с Йоханнесом?
Наш ребенок.
Я летел в Берлин, чтобы разыскать нашего ребенка.
* * *
Я пытался заснуть, но безуспешно. Поэтому с первыми лучами рассвета прекратил разглядывать трещины на потолке своей спальни и встал. Собрал небольшую дорожную сумку. Проверил почту. Пришел ответ от Йоханнеса:
«Кафе „Сибил“. Карл-Маркс-аллее, 72. Фридрихсхайн. Завтра, 18:00. Доезжайте на метро до Штраусбергерплац, оттуда минут десять ходьбы. Не беспокойтесь, я сам вас узнаю».
Земля. Поля. Здания. Контуры большого города вдоль изогнутой линии горизонта. И онемевшие конечности после ночи, проведенной в узком кресле с вертикально поднятой спинкой.
Эти мысли и ощущения вернулись ко мне из прошлого, когда самолет заложил вираж и устремился на посадку. Только на этот раз с воздуха не просматривался главный берлинский ориентир, некогда деливший город на две части. Такое впечатление, будто волшебным ластиком этот суровый барьер стерли со всех карт. И что же теперь? Теперь под нами раскинулась метрополия во всем своем величии.
Мы приземлились в аэропорту Тегель. Когда я сел в такси и назвал водителю адрес отеля в Митте, тот не стал ворчать, что придется тащиться на Восток. Берлин был огромной стройплощадкой. Новые здания повсюду. Архитекторы будто старались утереть нос друг другу, соревнуясь в дерзости своих ультрасовременных замыслов. Я вдруг поймал себя на том, что смотрю на недавно открытый Hauptbahnof — огромный многоуровневый куб из стекла и стали, где с регулярностью метронома курсировали поезда. Впереди показалась нависающая махина телебашни на Александерплац. Мы были, наверное, в километре от нее. В какой-то момент мы пересекли границу, которой больше не существовало. О Стене уже ничего не напоминало. Две половины города как-то плавно слились в единое целое. Как будто этого монстра никогда и не было.
Александерплац. Все такая же сталинистская и брутальная, хотя кое-что изменилось. Второй этаж башни занимал фитнес-центр. Рядом — строящийся торговый комплекс. Сохранились и жилые многоэтажки времен ГДР — вроде тех, где жила Петра, когда переехала в Берлин, — но все они примоднились после реконструкции. Попытка сделать приятной главу эстетическую непривлекательность. Таксист свернул к отелю, и перед моими главами открылась широкая пешеходная зона с торговыми рядами, где мелькали те же названия брендов, что и в любом столичном городе мира. А мне сразу вспомнилось холодное зимнее утро 1984 года, когда я впервые совершил вылазку на «ту сторону». Александерплац была унылой и неприветливой, как сибирская степь; и я тогда подумал, что вот так выглядит жизнь в чрезвычайных ситуациях, когда не до красок и комфорта и уж тем более не до красоты.
А сейчас…
Здесь можно было делать шопинг.
Шопинг — великий барометр нашего времени.
Мой отель был супердизайнерским. Буйство фантазии, бордель в минималистском стиле. Что интересно, из окон открывался вид на бетонные красоты Александерплац, и можно было любоваться реалиями советской эпохи из интерьеров глянцевого журнала. Я принял душ. Времени у меня в запасе было несколько часов, и надо было как-то его убить. Я пошел бродить по окрестностям. Митте стал чем-то напоминать Сохо в Нью-Йорке. Интересные галереи. Интересные cafés. Интересные лофты. Дизайнерские бутики. Хипповые туристы. Модные кинозалы и театры в переулочках. Реконструированные жилые дома. Пахнет хорошим вкусом и деньгами.
Я бродил, слегка ошеломленный. Возможно, сказывался недосып. Как и то, что я до сих пор пребывал в шоке после того, что узнал в последние два дня; ожившее горе пришибло меня, я снова чувствовал себя маленьким — во всех смыслах этого слова.
Радикальное изменение городского пейзажа потрясало воображение, и, что вполне понятно и объяснимо, восточная часть Берлина уничтожала все что можно из своего прошлого. Даже район Фридрихсхайн — с его плотной застройкой советскими высотками — старался внести свежую струю в эти мрачные коробки, расцвечивая их яркими красками и оригинальными элементами отделки.
Выйдя из метро на станции «Штраусбергерплац», я не мог удержаться от мысли, что в одном из этих домов жил Йоханнес с приемными родителями из Штази, которым его вручили, как подарок, в годовалом возрасте. Я вспомнил, как Петра настаивала на том, чтобы жить по соседству — но в другом мире, — в Кройцберге, потому что там она была географически ближе к своему сыну.
Кафе «Сибил» резко выбивалось из общего настроя на обновление и казалось аномалией. Оно располагалось на первом этаже помпезного здания в стиле пролетарских дворцов, который был в почете у московских архитекторов 1930-х. Ретроинтерьер вызывал в памяти социалистические реалии 1955 года; нынешние владельцы заведения как будто попытались воссоздать атмосферу берлинского кафе времен «холодной войны». Писатель во мне тут же принялся делать мысленные пометки и мое внимание привлек уголок, отданный под сувениры эпохи коммунизма. За пластиковым столиком заговорщицки перешептывались четыре подружки-пенсионерки с суровыми лицами. Парочка скинхедов угрожающего вида обменялись приветствиями с одной из старушек. За кассовым аппаратом восседала толстуха с пышной прической, и казалось, что сидит она здесь вот уже лет тридцать. В самом углу я увидел парня довольно интравертного вида, в футболке Manga и яркосиней толстовке с капюшоном. Смазанные гелем волосы торчали острыми иглами, на коже сохранились следы подростковой акне, глаза выдавали постоянную погруженность в себя. Сейчас он был увлечен каким-то японским графическим романом. Видимо, что-то в тексте или картинках позабавило парня, потому что на его губах появилась полуулыбка, намекающая на осторожный и подозрительный подход к жизни.