То был последний день весны, если считать так, как мерят весну в Дальвиде; и на следующей неделе Споффорд проселками погнал свою отару в Аркадию. Трансгуманция, повторял он на ходу словечко, подхваченное у Пирса; оно означало перегон скота с зимних пастбищ на летние; как раз этим или чем-то типа этого Споффорд и занимался.
Проект имел в его глазах несколько преимуществ, в том числе для Бони Расмуссена — преимущества, которые Споффорд особо подчеркивал, излагая Бони свои планы. Его земли, в последние годы остававшиеся без ухода, грозили зарасти лесом — овцы будут выщипывать побеги и сохранят луга (не говоря уже об удобрениях, причем бесплатных; «золотые копытца, мистер Расмуссен», — приговаривал Споффорд, изображая двумя указательными пальцами, как овца втаптывает свои драгоценные катышки в почву). Но это все эстетическая сторона. А еще он мог предложить долю с конечного продукта, на бойне в Каскадии все будет аккуратно завернуто в мясницкую бумагу и обложено сухим льдом. Все мясо — из травы. Сам он, сказал Споффорд, получает от сделки прежде всего обширные и обильные пастбища; плюс сарай под овчарню в хорошем состоянии, а его собственную времянку надо будет снести и приспособить для молодняка; да (время от времени) помощь Роузи, которая будет рада — Споффорд не сомневался в этом — попробовать себя в этой работе, а заодно поднатаскать двух своих собак, чтобы сами зарабатывали себе на пропитание, пока не постарели и не обленились окончательно.
— Но об этом, конечно, тебе придется поговорить с ней, — сказал Бони.
— Да. Именно так и собирался сделать, — сказал Споффорд.
На самом деле, услышав про эти планы, Роузи, в отличие от Сэм, удовольствия не выказала, она дала понять, что у нее и так полно дел и что ей не нравится, когда ей навязывают непрошеную компанию. Споффорд нисколько этому не удивился. Он учитывал такую возможность, составляя свой план, — это было одной бессонной майской ночью, первой, когда он не закрывал окно до самого утра.
Итак, он обошел по внешнему краю дальние луга Аркадии, обнаружил стены из красного песчаника, местами обвалившиеся, но для загона вполне подходящие, замкнул границы намеченного участка неприметным электропроводом и однажды утречком пригнал свое озадаченное и жалобно блеющее стадо в этот загон через большие резные ворота (личины и виноградные гроздья), которыми больше никто не пользовался. Споффорд работал в северной части штата, столярничал на заказ для возводимых на берегах озера Никель домов, и вполне мог проезжать по участку Бони утром и вечером, присмотреть и, если что, починить. Овцы скоро успокоились. Трава под дубами Аркадии была сочная, и каждой нашлось уютное местечко в тени; они расположились как сборище знаменитостей, на почтительном удалении друг от друга. Споффорд засмотрелся на них.
Ты не станешь классическим пастухом, говорил Пирс, пока не ешь желуди и не влюблен.
— То есть хлеб из желудей, — уточнял Пирс. — Думаю, что не сами желуди.
— Угу, — отвечал Споффорд в полной уверенности, что тот морочит ему голову. Вот еще, желуди.
Скромные гости на раздольном луговом празднике, овцы потихоньку брели вперед, и он брел за ними. Показался дом, бурый, многоугольный, крытый тисом и рододендроном; пустые башни, покрытые волнистыми листами розовой и голубой черепицы. Такие дома его мать почему-то называла Домом Спящей Красавицы.
Тот дом, который он сам строил наверху в цветистом горном саду, будет не таким; ничего таинственного, все просто и понятно с первого взгляда. Этим летом расчистить место, разметить и залить фундамент. Будет чем заняться долгими светлыми вечерами.
Он ничегошеньки не понимал в любви; то, что люди подразумевали под словом «влюбиться», всегда его озадачивало и раздражало. Казалось, что они имеют в виду какой-то взлет. То, что знал он, было совсем другое, нечто, появляющееся постепенно, услуга за услугу; пока не видишь, куда ступить, ты и не делаешь следующего шага, но если уж возможность появилась, шагаешь — и все.
Неподалеку от дома он нашел дерево, под которым можно было удобно расположиться, сел и закинул обутые в высокие кроссовки ноги одна на другую. Надо твердо встать на ноги, на все четыре, как приземляется кошка, а потом посмотреть, куда эти ноги тебя сами вынесут. Именно так и нужно поступить. Он достал из кармана старенькую немецкую губную гармонику, сдул с нее налипший сор и прислушался к той мелодии, которая уже зачиналась где-то внутри.
Это было как раз тогда, когда солнце дошло до середины своего привычного пути и Пирс Моффет в доме Феллоуза Крафта в Каменебойне перевернул и положил в левую стопку последнюю страницу рукописи Крафта и откинулся на жесткую спинку стула (как только мог Крафт проводить в нем по многу часов подряд?), стоявшего перед письменным столом.
Он прикурил сигарету, а затем долго сидел неподвижно, держа ее в руке и глядя, как поднимается дым непрерывной разветвляющейся лентой, вторя теплу, поднимавшемуся снизу вверх по животу Пирса. Он знал теперь, что вся его жизнь до этого момента, религия, в которой он был рожден, истории, которые он слушал, сочинял и рассказывал, образование, которое получал или не получал, книги, которые ему выпадало прочесть, его интерес к истории и цветные даты, которыми он сей интерес подпитывал, наркотики, которые он принимал, мысли, которые приходили ему в голову, — все они готовили его вовсе не к тому, чтобы написать книгу (как то ему казалось раньше), а к тому, чтобы книгу прочесть. Вот эту. Именно ее он жаждал когда-то встретить, раскрывая все те книги, которые брал в руки, — ожидая от каждой из них, что она окажется той самой, которая ему нужна, его личной книгой.
Потому что эта книга не отличалась от его собственной книги — она тоже была незаконченной (а потому до сих пор и не начатой); а потому и его собственная жизнь казалась такой же ненаписанной книгой, книгой, которую, впрочем, и невозможно написать, — другое издание, название то же. Непонятное заглавие, говаривала Джулия, и трудно встроить в классификатор.
Он посмотрел на неровную стопку листов, перевернутых, но не забытых.
Какому читателю предназначал Крафт свою книгу, спросил он себя, кто, по его мнению, захотел бы прочесть ее? Может статься, никто — потому она и лежала в столе безмолвно, незаконченная, неопубликованная, лежала в ожидании своего единственного предполагаемого читателя.
А ведь ее нельзя назвать хорошей книгой, думал Пирс, если судить с точки зрения беллетристики; это философский роман, отстраненный, экстравагантный, в нем не чувствуется жизни, такой, какой она должна была протекать в то время — какой она и была, если говорить о нашем мире, о том единственном, в котором, если отбросить все метафоры, мы все и живем, — взаправду и всерьез. Персонажи похожи на голодных призраков, без той яркой живой завершенности, которую Пирс помнил по другим вещам Крафта, вроде «Надкушенных яблок» или той, другой, про Валленштейна. Десятки исторических личностей — и, насколько Пирс мог судить, ни одного вымышленного персонажа, за исключением самых незначительных; большие и малые события, в которых они действительно принимали участие, все превращены в зимнюю сказку вымышленными скрытыми причинами, которые ими якобы руководят: родовые потуги и предсмертная агония эпох, смертельные схватки могучих волшебников, действия демонов, христовы слезы, веления звезд.
Нет, нет, нет, говорил он Джулии, нет, все эти розенкрейцеры, хранящие свои тайные истории, передавая их через века зашифрованными в книгах, где все означает противоположное тому, что написано, и пытающиеся повлиять на судьбы империи, таясь за тронами королей и Пап, — и всякие прочие тайные общества, вольные каменщики, иллюминаты — вовсе не являлись движущей силой истории. Неужели ты не видишь, говорил он ей, правда на самом деле куда интереснее: тайные общества не обладали в исторической действительности реальной силой, но представление о том, что тайные общества обладают ею, действительно обладало такой силой.
И все-таки.
Все-таки.
Допиши-ка это, а? В отличие от Истории, историям нужны концовки; странички с пометками в финале рукописи Крафта только уводили повесть еще дальше, громоздя годы, книги, героев, которых хватило бы (показалось Пирсу при беглом просмотре), чтобы наполнить еще два, даже три тома — но так и не добраться до финала.
Но ведь Пирс мог додумать финал, мог. Придумать, как после великой перемены все кончилось — Ноев потоп, буря перемен, сметающая прочь весь старый мир, шторм, состоящий из Тридцатилетней войны, из tercios, Валленштейна, из огня и меча; Разума, Декарта, Питера Рамуса, Бэкона и из Неразумия тоже, из ведьм, горевших у столбов, — потом все это было сметено и ушло в безвозвратность, сокрылись розенкрейцеровы братья; Камень, Чашу, Крест и Розу — все снесло как ветром; он мог представить, как под закопченным, черным как смоль небом (рассвет должен заняться, но где-то в другом месте, в другое время) они все собираются, герои тогдашнего века, который к тому времени уже стал переходить в область воображения, их созывает по одному старик с белой как молоко бородой и со звездой во лбу. Собрались. А теперь пойдемте, так как наше время прошло. Один за другим, из мастерских и карстовых пещер Праги, философских садов Гейдельберга, келий и дворцов Рима, Парижа и Лондона. Все кончено. И куда им податься? Рассвет приносит ветер; они ступают на палубу стоящего на якоре корабля, паруса которого уже наполняются, на них начертан знак Рака. Их путь лежит куда-то дальше, в белый город на самом дальнем востоке, опять в безымянную страну. Вперед!