“Каким счастливым ветром, о девы?” Отец Чибиса оказался неожиданно молодым. “Книгу продают”. — Чибис вспомнил об истинной цели визита. “Вы, собственно, издатели или книгоноши? — Он вежливо пережидал молчание. — Означает ли сие, что вы писательницы? — и, уже не дожидаясь ответа, громко пропел: — Милый будет покупать, а я буду воровать! Папа, я жулика люблю!” — “Это неправда! — Инна говорила громко и воодушевленно. — Никого я не обманула и не обворовала!” — “Прелестно, прелестно... И сколько же вы хотите за вашу собственную книгу?” — он выделил голосом. “Десять рублей”, — твердо сказала Инна. “Будь я менялой, я был бы рад: в моем сундучке, — он обвел рукой стены, увешанные портретами, — рубли имеются”. — “Мы пойдем”, — сказала Ксения. “Нет уж, позвольте мне на правах, так сказать, платежеспособного покупателя поинтересоваться, для каких целей вам, двум скромным девам, понадобилась такая отчаянная сумма? Ленты, кружева, ботинки?” — Он улыбался. “Оперу купить”. — Инна поглядела на собеседника внезапно сузившимися глазами. Его глаза округлились ровно настолько, насколько ее стали уvже, словно между ними, как в сообщающихся сосудах, существовала какая-то связь. “Воистину нет предела Твоим чудесам! Опера — жанр почтенный, но, увы, не настолько, чтобы юные девы тратили на него вырученные десятки... И что за опера?” — “Опера как опера. Про Иисуса Христа”. — “Так, — сказал чибисовский отец. — И кто же автор?” — “Американцы какие-то, имен не помню”.
Он молчал, как будто медлил с решением. “Хорошо, — решил наконец. — Я даю вам десять рублей наличными, вы тащите сюда оперу, и мы ее слушаем вместе. Идет? Бросьте! — воскликнул, думая, что Инна колеблется. — Будем считать, что я пригласил вас в театр. Нас четверо — по два с полтиной на человека — божеская цена. Считайте, что я абонировал ложу”.
“Странный, — сказала Ксения, когда он вышел. — Не похож на родителя”. Чибис промямлил неразборчивое. Его отец вернулся с червонцем в руке. “Вот деньги. Вы, — поклон Инне, — несете оперу, а вы, — теперь он кланялся Ксении, — остаетесь залогом”.
ОПАЛЕННЫЙ КРАЙ
“Так-так. — Орест Георгиевич посмотрел на часы — не то передразнил секундную стрелку, не то засек время. — Интересно, чего же мы с Антоном лишились?” Ксения достала книгу из сумки: “Названия нет, автора тоже. Здесь первого листа не хватает”. — “Сейчас определим, — он держал книгу на отлете и быстро шарил по карманам свободной рукой, — и автора, и...” Левая рука подхватила книгу снизу, под обложку, как держат младенца, правая, не полагаясь на дальнозоркие глаза, потянулась к полке, но на полпути вернулась обратно. Пальцы пробежали по опаленному краю и отвернули верхний лист. “Тогда Ирод, увидев себя осмеянным волхвами...” Часовой механизм, споткнувшись, замер. У Ксении на глазах происходило странное, как будто звездочет стянул с плеч складчатый плащ.
Он закрыл книгу и крепко сжал ее между ладонями, словно склеил страницы. “Возьмите”, — возвратил Ксении и подманил кошку. Грациозное создание подошло капризной поступью и, не даваясь в руки, стало выписывать восьмерки вокруг его ног. Гладкая эбонитовая шерсть поднялась дыбом. Недвижный взгляд Ореста Георгиевича устремился в конец прямой перспективы. Ксения посмотрела на скуластую кошачью мордочку и не решилась спросить.
“Хотите, я тоже покажу вам интересное?” — Орест Георгиевич предложил, словно книга, назначенная на продажу, навела его на мысль. Он выдвинул ящик темного бюро и вынул лакированный альбом, замкнутый металлическими застежками, похожими на дверные петли. “Тут, — пальцы пробежали по обрезу, — наше семейство. Посмотрим?” — Он качал альбом на руке и смотрел на Ксению, как будто взвешивал, достойна ли. “Да”, — Ксения согласилась вежливо. Хозяин взялся за верхний угол. Альбом раскрылся, скрипнув петлями.
На первой странице под нежным покровом папиросной бумаги помещался желтоватый, немного размытый временем снимок: мальчик лет десяти стоял рядом с теленком. В самом низу ломкой вязью от руки было написано: “1860”. “Мой прадед. Дагерротип сделан в Бадене”. — “Они были богатые?” — спросила Ксения. Название места встречалось в литературе. “Земля, крестьяне... — Он немного растерялся. — Да, владения солидные. Впрочем, быстро обеднели после реформы. А это мой дед”.
Ксения смотрела на скуластое лицо, обложенное прямоугольной бородкой, и слушала, что дед был форменным разночинцем, любил шить сапоги, сам растягивал кожу, сам сушил ее, всю кладовку заставил колодками. Орест Георгиевич махнул рукой на лабораторную дверь: “Бабушка сердилась, потому что была светской львицей, а муж ходил по дому в фартуке и с молотком. Человек должен быть гармоничным…” — Он изменил голос, словно передразнил. Дама на фотографии не походила на светскую львицу — полная, с чуть одутловатыми щеками. “Но, как ни странно, счастливый брак, — сказал Орест Георгиевич и, как будто восстанавливая какую-то непонятную Ксении справедливость, добавил: — Химик, дружил с Менделеевым, одно время входил в коллегию присяжных”. — “А где же ваш отец? Он тоже хотел — гармоничным?” — Ксении стало интересно. Орест Георгиевич нахмурился. Не поворачивая страницы, он показал рукой на книжную полку: “Тоже был химиком. А теперь — чай пить. Антоша, подавай парадный сервиз”.
Уже не для гостьи, для себя он перевернул еще один лист. Ксения успела заметить молодую, коротко стриженную женщину: она стояла за плетеным креслом, легко опираясь рукой о спинку. Шаль, расшитая по полю мелкими звездами, лежала, брошенная на поручень… Первый раз в жизни Ксения пила чай, сервированный так превосходно. Тяжелая скатерть седела крахмальным отливом, чашки на широких блюдцах повторяли формой кувшинки, коричневые кружкиv чая стояли в раскрытых венчиках. Высокий чайник гнул лебединую шею, склоняясь к лепесткам. На самом краю стола, отложенная рукой хозяина, лежала лакированная книга, запечатанная металлическими застежками.
“Надо же, как интересно: вся ваша семья…” — дожидаясь, пока чай станет теплым, Ксения продолжила разговор. Орест Георгиевич поднес к губам и глотнул. Его губы сморщились, как от горького. Чибис отставил чашку, взял альбом и спрятал на место. Вернувшись к столу, он заговорил о школьных делах. В половине десятого Ксения поняла, что Инна не вернется. В прихожей она вынула книгу из сумки и протянула ее Оресту Георгиевичу, но тот усмехнулся, отведя ее руку, и Ксении захотелось бежать из этого дома. В дверях она зачем-то обернулась и, теряя слова, стала говорить о том, что найдет и позвонит, но Орест Георгиевич не делал вид, что слушает, — ждал, когда закроется дверь.
Идя к остановке, Ксения считала учебные дни в месяце, переводила десять рублей в копейки и делила на двадцать, чтобы узнать, за сколько дней, не завтракая, она отложит всю сумму — обязательно отдать. Получалось два месяца — срок немалый, но она решила завтра же попросить Чибиса, чтобы он уговорил отца подождать.
Дома она запихнула книгу под тяжеленную стопку и легла спать, торопя завтрашнее утро, и, уже засыпая, представила пятьдесят серебристых монеток — целый мешочек. “В булочной поменяю — кассиры серебро любят... Инна, конечно, не отдаст...” Тут же приснилась сорока, сидящая за кассой: вынимая из ящичка крепким клювом, она пересчитывала серебряные двугривенные. Сквозь сон Ксения слышала голоса и тонкий звон пересыпаемых монет.
ТА-ТА-ТА, ШОЛОМ АЛЕЙХЕМ!
Руки поламывало с вечера. Просыпаясь в темноте, Ксения поводила глазами по голым стенам и снова проваливалась в сны, в которых приходила старая квартира. Как будто наяву она слышала чужие монотонные голоса, бормочущие в родительской комнате, и гадкий протяжный вой, глушащий радиопередачу. Под этот вой она засыпала на старой квартире, — отец включал приемник каждый вечер.
Затыкая ухо углом подушки, Ксения видела его руку, держащую движок настройки. “Та-та-та, Шолом Алейхем!” Поперечная планка дрожала под стеклом. Голоса стихли к ночи — побежденные.
Наутро она проснулась больная. Подкрадывалось воспаление легких — его мертвую хватку Ксения знала. Болезнь осложнялась вчерашней историей. Мысли вращались вокруг нее, как тяжелые жернова. Она вспоминала чаепитие, закончившееся позорным бегством, и, хватаясь за соломинку, уговаривала себя, что во всем виновата Инна, но соломинка ломалась под пальцами: “И я, и я...” Жернова вертелись и вертелись, как будто взялись перемолоть муvку, и вчерашний прекрасный план превращался в труху. “Дома не отложить ни копейки. Надо соглашаться. В больнице — скорее”.
Мельница в голове завертелась быстрее, вынося наверх серые стены, койки в два ряда и хрип старухи, оставленной умирать в коридоре. Жар, готовясь вырваться наружу, ломал суставы, и хотелось кислого — капусты или холодного — воды. Колодезное ведро, брошенное в сруб, улетало вниз, гремя цепью. Раздался глубокий всплеск, и она потащила полное ведро наверх, с трудом вращая рукоятку: “...телефона нет, попросить родителей — придется рассказать... Нет. Нельзя”. Пустое ведро показалось над срубом.