- Допишете, опубликуете и вытерпите все, что за этим последует.
- Опубликую.
- Все просто, Билл.
- Пустяк, конечно, - собраться с духом, сдвинуться с мертвой точки, прыгнуть в омут.
- И перестаньте переписывать страницу за страницей. Книга закончена. Мне не хотелось бы выдавать простые решения за панацею. Но раз она готова - оставьте ее в покое.
Заглянув ему в глаза, Брита увидела: каменная сдержанность дрогнула под натиском эмоций, зрачки засияли паническим, каким-то ребяческим блеском. Безыскусным, как молитва на смертном одре. Брита попыталась запечатлеть это на пленке. По лицу Билла медленно разливалась смертельная усталость, делая его монохромным и двумерным; нависшие брови, губы в трещинах, шея в жестких, точно деревянных, складках, застарелое недоумение и раскаяние. Она подошла ближе, навела на резкость и все снимала, снимала, а он стоял как вкопанный, глядя в объектив печальными, сияющими глазами.
За ланчем Скотт рассказал ей о своих скитаниях десятилетней давности: как в Афинах, больной и без гроша в кармане, пытался стрелять у туристов американские доллары - хотел купить билет на автобус, который с наркоманской удалью примерно за сто часов беспрерывной жути, напролом через войны и снежные лавины, доставляет тебя в Гималаи, - но все как-то не везло. Выйдя на главную площадь, он увидел скопление людей у входа в красивый старинный отель, названия которого сейчас уже не припомнит, - что-то связанное с Европой.
- "Гранд-Бретань".
Точно. Там были операторы с камерами, какие-то господа, похожие на высокопоставленных чиновников, а также пять-шесть десятков обычных прохожих; Скотт подошел поближе и увидел на верхних ступенях лестницы, ведущей к входу в отель, человека в клетчатом головном платке и кителе цвета хаки, невысокого, с колючей бородой: это был Ясир Арафат, приветливо махавший рукой людям на тротуаре. Когда из дверей вышел какой-то постоялец отеля, Арафат улыбнулся и кивнул ему, а люди в толпе заулыбались в ответ. Тогда Арафат что-то сказал одному из чиновников, тот рассмеялся, и на тротуаре опять все заулыбались. Скотт поймал себя на том, что широко ухмыляется. Почувствовал, как растянулась кожа на лице, огляделся по сторонам, и окружающие отвечали на его взгляд улыбкой, - очевидно, всем казалось, что стоять здесь очень славно. И Арафат снова улыбнулся, беседуя с чиновниками, картинно жестикулируя перед объективами, показал на дверь и направился к ней. Все зааплодировали. Кто-то пожал Арафату руку, и аплодисменты стали еще громче. Надо же, позволяет незнакомым людям пожимать себе руку. Скотт улыбался, и хлопал, и видел, как хлопают люди на ступенях. Когда Арафат скрылся в отеле, люди на тротуаре, не переставая улыбаться, разразились прощальной овацией. Им хотелось сделать ему приятное.
- А в Гималаи вы попали?
- Я попал в Миннеаполис. Вернулся в университет, проучился еще один год, а потом снова послал все куда подальше, снова бросился в омут наркоты и небытия. Хотя даже сам понимал, что поступаю далеко не оригинально. Какое-то время проработал продавцом в обувном магазине, где полы были устланы толстенными коврами. Кто-то дал мне почитать первый роман Билла, и я завопил: "Ух ты, это что ж такое?" Книга-то про меня - как ему это удалось? Я заставлял себя читать медленно, чтобы не сбрендить от счастья. Я узнавал себя. Книга была моя.
0 том, что творится в моей голове и душе. Он уловил, как все возвращается на круги своя. Как, за что ни схватись, любая мелочь оказывается частью единой мозаики и ничто не забывается окончательно.
- Да. В каждой фразе - бездна воспоминаний.
- Читая Билла, я вспоминаю кое-какие фотографии - вы их, наверно, знаете. Щитовые дома на краю пустыни и чувство, будто откуда-то из-за границ кадра надвигается беда. Тот гениальный снимок Уиногранда[12]: маленький ребенок у гаража, опрокинутый трехколесный велосипед и тень грозовой тучи на голых холмах.
- Да, знаю, замечательная работа.
- Доедайте. Я покажу вам чердак.
- Почему вы против публикации?
- Это ему решать. Он делает, что хочет. Но он сам вам скажет, что книга недотягивает до планки. Катастрофически недотягивает. Билл работал над этой книгой двадцать три года. Работал с перерывами. Бросал и возвращался. Переделает и убирает с глаз долой. Берется писать новую и возвращается к этой. Уезжает куда-нибудь, возвращается, возобновляет работу, бьет кулаком по столу и убегает, и опять за стол, три года ишачит каждый день, без выходных, откладывает книгу, снова берет, обнюхивает, взвешивает, переделывает, откладывает, принимается писать что-то новое, уезжает, возвращается.
- Похоже, к этому сводится вся его жизнь.
- Верно. Эта работа выжгла его изнутри. Вымотала все жилы. Биллу всегда каждое слово давалось в муках. Только-только отойдет от письменного стола - и тут же на него наваливаются сомнения, бьют молотком по затылку. Приходится возвращаться, отыскивать в книге кусок, который, как он заранее знает, его успокоит. Он читает и успокаивается. Час спустя, уже в машине, то же самое чувство: страница запорота, глава запорота, он не может подавить сомнения, пока не вернется к столу и не найдет кусок, который, как он заранее знает, его успокоит. Читает и успокаивается. Всю жизнь он так делал, но теперь запас успокоительных кусков иссяк.
- Сколько лет вы с ним?
- Восемь. В последние годы ему очень тяжело. Он опять начал пить, хотя не так много, как раньше. Принимает лекарства от неизвестных науке болезней. Обычно просыпается, когда еще нет пяти утра. Продирает глаза и пялится в потолок. Когда рассветает, плетется к столу.
- В таком случае я считаю, ему непременно нужно опубликовать книгу. Надо же показывать людям то, что сделал. Разве иначе разрешишь сомнения?
- Билл сейчас на пике славы. Спросите почему? Потому что он не печатался невесть сколько лет. Напомню вам одну подробность, о которой теперь забыли или вообще никто не подозревает: когда его книги были изданы впервые, они особого впечатления не произвели. Показались курьезом. Я читал рецензии. Безделка, чем-то похоже на эту вещицу, как бишь ее там, этого, который… И лишь прошедшие с той поры годы сделали его великим. Билл прославился благодаря своему молчанию. Со временем публика уяснила, что это за книги, и переиздания пошли косяком. У нас неплохой стабильный доход, большая часть которого идет двум его бывшим женам и трем бывшим детям. На новой книге мы могли бы, как говорится, озолотиться, огрести миллионы в квадрате. Но тогда Биллу как мифу, Биллу как властелину дум придет конец. Величие Билла растет вместе с дистанцией между ним и современным литературным процессом.
- Тогда зачем вам нужны эти фотографии?
- Мне не нужны. Нужны ему.
- Понятно.
- Я уже устал твердить: "Это блажь". Я его, беднягу, совсем донял. "Не смей. Это безумие. Самоубийство".
- По тому, как вы держитесь, я даже не могла предположить…
- Потому что я делаю свою работу. Он принимает решения, а я их выполняю. Если он решит напечатать книгу, я буду день и ночь корпеть вместе с ним над правкой, гранками и так далее. Он это знает. Но для Билла печататься - самое ужасное на свете, даже хуже, чем писать. Когда книга выходит. Когда люди покупают ее и читают. Ему кажется, будто его выставили голым на всеобщее обозрение. Какая мерзость: они несут книгу домой и раскрывают. Они читают все те слова, которые написаны его рукой.
На чердаке, в шкафах, хранились справочные материалы, которыми Билл пользовался при работе. Скотт шпарил наизусть тематический каталог и показывал Брите десятки папок: каждой категории соответствовал свой цвет обложки. Здесь у него был свой стол и своя пишущая машинка. Ящики, полные непереплетенных рукописей. Внушительного вида ксерокс, стеллажи с энциклопедиями, учебниками стилистики, стопками газет и журналов. Скотт вручил Брите светло-серую, никак не помеченную картонную коробку, указал на шесть таких же коробок на столе и пояснил, что это окончательная редакция, перепечатанный, исправленный и вычитанный экземпляр нового романа Билла.
Но Билл все работает и работает, вносит правку. Спускаясь по лестнице, они услышали стук его машинки.
Не вставая из-за письменного стола, он выпил кофе с сандвичем. Затем опять начал печатать - и услышал первобытный заунывный стон в недрах своего тела. Вот так это и происходит: первые за день слова включают физическую сигнализацию, заставляют хныкать и отбиваться - живые организмы сопротивляются изнурительной работе. Тут без сигареты не обойдешься, верно я говорю? Он услышал: они спускаются по лестнице. Явственно представил себе, как они стараются не скрипеть, как, втянув головы в плечи, тихо ставят ноги на ступеньки. Лишь бы не потревожить блажного дядюшку в его запертой комнате. Он не знал, когда она уезжает - прямо сейчас, наверное? Подумал, что увидеться с ней вновь было бы крайне неловко. Говорить-то больше не о чем, так? Между ними возникло чувство близости, показавшееся жалким и пошлым, едва она вышла за дверь. Он не мог в точности припомнить, что именно ей сказал, но знал: все не то, сплошное словоблудие, позерство, по большей части искреннее и именно потому совершенно непростительное. Да кто она вообще такая? В ее лице есть сила, окостенелость образа жизни, выбранного раз и навсегда, - то, без чего не пробьешься, мощь, которая давно перебесилась, дала себя укротить; мощь нескрываемая, но с примесью настороженности. Легче легкого - встать из-за своего стола с машинкой, уехать в Нью-Йорк и жить с ней до скончания века в квартире с террасой с видом на парк или на реку, можно на парк и на реку сразу. А тут пялишься в клавиатуру, как в зарешеченное окошко. Раньше бывало: когда начинаешь книгу, на тебя наваливается время, накрывает тебя и придавливает, а потом, когда заканчиваешь, отпускает. А теперь больше не отпускает. Так ведь и он пока не закончил. Жить в большой светлой квартире с кроватью, застеленной простынями из серого льна, читать надушенные журналы. Существует гибкое пространство- время физика-теоретика, время, не замутненное человеческими переживаниями, чистая кривая