Вильма вышла, взяв чайник. Старик одобрительно поглядел ей вслед.
— Надумал жениться, вот на такой женись. Я сразу приметил: обходительная девушка, степенная. Откуда она будет?
— Она немка. Выросла в районе, в детдоме, вот и говорит чисто.
— Немка? Надо же… — Старик задумался. — А которую наш берет, ты ее не видел?
— Не видел! — решительно соврал я.
— Ладно. Освобождай сумку.
Сверху лежали несколько чуреков, жареное мясо, домашний сыр, килограммовая банка сливок, соты с медом…
— Так… Чурек достань. Там мясо жареное… И банки давай на стол!
Я охотно выполнил все распоряжения Мурсала-киши. Вильма принесла заваренный чай, чистый стакан, хлеб, сыр, кусок пирога… Пирог она пекла сама.
— Ну, садитесь. Бисмиллах-рахмани-рахим! Садись, дочка, чего ты такая стеснительная?
Вильма поблагодарила и убежала. Когда поели, старик послал меня за чемоданом.
В чемодане, кроме книг, пальто, плаща и нескольких старых рубашек, были письма.
— От кого ж это у него столько? — поинтересовался Мурсал-киши.
— От разных людей. — Я перебрал несколько конвертов.
— А от Гюльзар есть?
— Есть.
— Видишь, какой мерзавец! Это нареченная его… Давай сюда! Мурсал-киши распихал письма по карманам. — Значит, к начальству идти надо? Ну, пойдем. С богом! — Он поднялся со стула. — Такси-то отыщем?
… Вахтер, стоявший у проходной, ни в какую не хотел пускать Мурсала-киши в университет.
— Нельзя. Не велено. Сказали, хоть аллах с неба явится, не пускать…
— Старый ты человек, а аллаха всуе поминаешь! — Мурсал-киши сердито тронул усы. — Не сегодня-завтра предстанешь перед ним — с каким лицом?
— А ты усы не ерошь! Вылезут! Нашел хуже себя учить!.. Малакасос! вдруг выкрикнул вахтер по-русски. Казалось, он всю жизнь простоял в этих дверях для того, чтобы наброситься сейчас на Мурсала-киши. — Ты в горах козлят пас, а я уже аллаху молился! С двенадцати лет намаз творю! В жизни поста не нарушил! Вот ты, набожный, скажи, какой сейчас месяц?
— Август, какой еще?! — Мурсал-киши был несколько озадачен.
— Август… А еще усы ерошит!.. Про аллаха не поминай всуе!.. Что это значит — август? Это у русских да армян — август, а по-нашему, по-мусульманскому? Вот так-то! Еще берется людей учить!.. Только в твоей паршивой деревне еще и остались верующие! — Старик хитро усмехнулся. Ладно, наука тебе! Чего явился-то?
Мурсал-киши жалобно взглянул на меня: он уж и говорить боялся.
— Это отец одного из студентов, — объяснил я. — Парень уехал из общежития, а мы не знаем куда. Может, кто из преподавателей знает.
— Какие преподаватели в такую рань? — Халил-муаллим там?
— Он да, там.
— А проректор?
— Проректор не приезжал. Если к Халилу-муаллиму, давайте. Ты иди, тебя я знаю, учился. А ты тут постой, поглядим, какая такая твоя набожность…
Когда я вернулся, старики мирно беседовали… К сожалению, Халил-муаллим ничего не знал о Гиясе и его новых родственниках. Воспользовавшись случаем, я вместе с Халилом-муаллимом вошел в приемную ректора. Мое имя давно уже значилось среди записанных на прием, но ректор пока никого не принимал. Халил-муаллим пообещал мне, что, как только ректор появится, он сам позвонит в общежитие и разыщет меня…
Хорошо, но куда ж все-таки девать старика? Как растолковать бедняге, что, если Гияс не объявится, мы не сможем его разыскать. А он не придет, совесть ему не позволит, иначе давно бы уж явился за чемоданом…
Пришли в общежитие; Мурсал-киши разделся, лег на мою кровать и проспал до самого вечера. Выспавшись, он встал и начал делить привезенные продукты: "Это — тебе, это — девушке…" Освободил сумку, взял Гиясов чемодан и надел пиджак.
— Ты не трудись, сам возьму такси. Денег у тебя нет — дать? Да не смущайся, у меня хватает. С девушкой за меня попрощайся. Будешь в наших местах, не забудь Мурсала-киши. Я тобой доволен, сынок, да будет аллах тобой доволен! Увидишь моего подлюгу, — сказал он, уже садясь в такси, — скажи: знать его не желаю!
Дня через два дядя Антон снизу крикнул мне, чтоб скорей бежал, к телефону зовут. Перепрыгивая через две ступеньки, я полетел вниз: "Халил-муаллим? Ректор вызывает?.." Мне никто никогда не звонил по телефону.
— Ну что, все еще тут торчишь? — Это был голос Гияса.
— Тут, — ответил я. Он помолчал.
— Ну, тут и сдохнешь! — Гияс положил трубку. Он, видно, так и не узнал, что отец его приезжал в Баку.
Потом я встретил Гияса вечером на бульваре, он шел под руку с Семой. На нем был новый костюм, он отрастил усы, пополнел, посвежел… Но, ей-богу, никогда еще мне не было его так жаль, как в тот вечер. Не было у него ничего на свете, кроме нового костюма, черных пышных усов, кольца на пальце… Будто таким он и явился на свет: костюм, усы, кольцо на пальце… Будто никогда не бывал в деревне, никогда не видал тамошних людей, коров, овец, деревенских домов, тропинок… Будто никогда не жил в красном уголке, не пил чай из закопченного чайника, не стряхивал пепел в пол-литровую банку и не спал на грязном тюфяке, пахнущем клопами… Будто никогда не было на свете ни меня, ни Элаббаса, ни Исмаила, ни дяди Антона, ни девушки по имени Гюльзар… Да что там — будто никогда не было самого Тахира-муаллима!.. Тахира-муаллима не было, а вот он, Гияс, есть. И всегда будет существовать: новый костюм, пышные усы, кольцо на пальце. Здесь, в этом Баку, на этом бульваре, под этими тусклыми звездами, под этими деревьями без тени… И в тот вечер я подумал, что, чего бы ни достиг Гияс, что бы он ни приобрел, никогда у него не будет своего дерева: ни вишни, ни алычи, ни яблони. Может быть, именно потому и показался он мне в тот вечер таким несчастным?
В тот вечер у меня возникла мысль о людях "без деревьев". В список этих людей "без деревьев" попал, конечно, Гияс, Фаик Маликов и, чего скрывать, мой знаменитый земляк Салим Сахиб; Салима Сахиба я поставил на третье место и, вполне возможно, поступил несправедливо по отношению к своему знаменитому земляку.
Глава пятая и последняя
ДЕНЬ ПЕРВОГО СЕНТЯБРЯ
Первого сентября, на рассвете, когда все еще сладко спали, я вскочил и ушел из общежития. Никогда еще я не видал Баку в такую пору — на грани ночи и дня. И вдруг оказалось, что такой вот — уже не ночной и еще не утренний он был мой, мой город, мой Баку. Как же долго скрывался он от меня!.. И как прекрасно, что наконец я нашел его! Нашел тогда, когда, казалось, нечего было уже ни находить, ни терять… Вчера, в последний день августа, ректор все-таки принял меня, и вчерашний день не только завершил август, положив конец лету, но и положил конец моему долгому мучительному непокою: все стало ясно. Ректор сказал мне примерно то же, что и проректор: хорошо учился, прекрасно, будешь хорошим учителем — сейчас в сельских школах должны работать высококвалифицированные педагоги. А что касается аспирантуры — на кафедре сейчас нет вакансий. Может быть, в будущем…
Что же нужно было мне сейчас, на грани ночи и дня, на улицах этого города? Куда я бреду по трамвайным рельсам, забыв про ровные спокойные тротуары? Может, ищу Элаббаса: рассказать ему вчерашнюю новость — облегчить душу, немного прийти в себя после мучительной бессонной ночи? Ведь сейчас, в предрассветных сумерках, я только у рельсов и мог спросить, где мне искать его. Завтра, второго сентября, Элаббас сам должен был прийти ко мне, но он был необходим мне немедленно: в этот час, в эту минуту.
Трамвайные рельсы тихо лежали, поблескивая в утреннем сумраке, и видели светлые, серебристые сны; по ним еще не прошли тяжелые трамваи, их не коснулась еще ничья нога, еще не тревожили их голоса людей и звонки трамваев — им можно было еще спать и видеть свои серебристые сны…
Не знаю, куда я шел, но я шел и шел, словно, шагая вот так, хотел дойти до самого конца жизни… Может быть, там, в последнее моем прибежище, ждало меня что-то, что заставило вскочить до рассвета и идти. Но где оно, это «там»? Может, надо вернуться? Но куда? Куда я вернусь? Что делать мне в общежитии первого сентября? Пятнадцать лет подряд первого сентября я уходил учиться. И вот опять первое сентября, а идти мне некуда. Наверное, для того, чтоб не видеть, как студенты отправляются на занятия, я и вскочил ни свет ни заря и убежал… Нет больше ни школы, ни университета. Единственное, что у меня оставалось, — удивительный предрассветный Баку, мой Баку, мой, и ничей больше.
Был я, был мой Баку, и спали вдоль улиц трамвайные рельсы, и видели свои ясные серебристые сны… Деревья, три месяца подряд изнемогавшие от пыли и копоти, сейчас только начинали чувствовать, что они — деревья, и, хотя стояли они в один ряд, одного роста, подстриженные, веточка к веточке, каждое дерево было отдельным деревом, и, словно сознавая это, все они в то утро были такими живыми и прекрасными! Где-то белым-пребелым цветом цвело вишневое дерево, и оттуда, издалека, из мира его цветения, слышался мне тихий спокойный голос: "Возвращался бы ты, сынок. Приезжай, будешь работать учителем. Чего тебе там, в Баку? Все твои деды-прадеды в деревне жили…" Оттуда, издалека, ровным и ясным светом светит мне вишневое деревце. Может, он, этот ясный и ровный свет, и влечет меня сейчас вдоль рельсов? И может, не к краю жизни стремлюсь я сейчас, а иду, чтоб увидеть эту ясную, чистую жизнь? Может, мне нужно что-то сказать им, цветам? Может, взять обратно слово, которое я дал им когда-то? Ведь именно слово, которое я дал когда-то вишневому деревцу, и завело меня в тупик?.. А может, я и не обещал, что окончу университет, стану ученым?.. Обещал… Может, ты забыло эти слова, мое вишневое деревце?..