Андрюху в деревне не любят, но уважают. Не любят за жадность к хозяйству и вообще за жадность. Бруска, положим, косу подточить и не проси. Не даст, потому что, дескать, сам должон иметь… А уважают… Опять же за ту же самую жадность к хозяйству, но еще и за трактор. Кому чего вспахать, отвезти, привезти — ради бога, выкладывай, сколь положено, и получай услугу. Планы у Андрюхи — аж дух захватывает. Андрюхин дух, конечно. Жена, хоть и домашняя, и дом держит, как положено, с годами характером портиться стала, особенно когда детей в район в интернат отправили. Иной раз изворчится вся, что и телевизор толком не посмотришь, и к родным не съездишь, как захочется, и вообще «жись будто мимо»… Это Галинка-сестра вредит. Почти старая, уже сутулая вся, а по-прежнему почтальонит, только теперь не на велосипеде по дохлым деревням раскатывает, а на мопеде. Приедет, усядутся где-нибудь особняком, в теплице чаще всего, и час-другой молотят о чем-то. Жена потом до ночи, губы поджав, ходит и только буркает, если муж чего спросит. А в кровати сразу мордой к будильнику и не дотронься — дернется задом и отодвинется.
Знать бы заранее, что как раз с нее, сестры Галинки, вообще вся жизнь переломается… Да не дано…
Возможно, из-за этих самых жениных капризов — хлопнуть дверью да уйти куда-то — сошелся-подружился Андрюха с дачником-соседом, что напротив наискось у первого деревенского колодца. Сергей Иваныч, по возрасту почти и не старше, но рассудительный не по годам, обо всем говорит толково и со смыслом. А к Андрюхиному трудовому усердию — с почтением, хотя сам и вся семья его свое деревенское житье понимать хотят только как отдых и если копошатся на грядках и недоразумения всякие выращивают за лето, то только для получения разнообразия в жизни. Две дочки-выпендрючки по деревне царевнами ходят и голыми пупками сверкают…
Чаще всего чего ради переходил дорогу Андрюха и шел к соседу? Да чтоб так, будто за разговором, пожалиться на жизнь, не вообще на жизнь, конечно, а на конкретности некоторые. На жену — нет, это позор. А вот на земляков, что смотрят косо и говорят меж собой, что, мол, обжадился вконец Андрей Рудакин, зимой снега не выпросишь. А на хрена ж тебе, спрашивается, снег зимой от соседа, когда свой с крыши скинуть лень? И вообще…
Сергей Иванович в районе бухгалтером в каком-то КООПе, а по совместительству и по уважению еще и в судейских делах на должности. Он всякую заботу с корня рассматривает.
— Тут, понимаешь, Андрюша, не с «вообще» начинать надо, а с частности. Но с главной! Смысл крестьянского труда… Понимаешь, нет его. Потеряли. А смысл — он ведь не в том, чтобы просто выжить или нажить. Крестьянин, он раньше даже и рабом будучи, а все равно высоко понимал себя. Не умом понимал, ум — что крыса, знай дыры прогрызает, где не надо. Вот мне в детстве бабка моя сказочку одну читала в стихах, стихи, как песенка, запоминались легко. Дак там такие строки были… Начало не помню… Значит, та-та-та…
…не на небе, на земле
Жил старик в одном селе.
У крестьянина три сына…
Та-та-та… Не важно… А, вот:
Братья сеяли пшеницу
И возили в град-столицу.
Знать, столица та была
Недалече от села.
Это ж потрясающе! Ты что-нибудь понял? Ничего ты не понял. Разъясняю! Не село недалеко от столицы, а столица недалеко от села. Опять не понял? Ну как же тебе втолковать… По крестьянскому пониманию — не село при столице, а столица — при селе. Это к вопросу, что первично в крестьянском сознании. Если спросить, то есть по уму, то, конечно, столица — там царь-батюшка, что всех главнее, и тэ дэ… А вот если как бы помимо ума, а машинально, тут-то и самая тонкость: «Знать, столица та была недалече от села»!
Ну, то есть имел к себе крестьянин уважение, хотя и не понимал его. И в том было его особое счастье и источник трудолюбия. Конечно, не все так просто… И всякие салтычихи бывали, и колхозы — по четыреста грамм зерна на трудодень. Но крестьянин был при Земле с большой буквы, значит, и сам… Ну как вроде бы гегемон… Не понимаешь? Слышал, ты и семилетку не закончил? Да нет, я не в укор. Какие-то знания, конечно, школа тебе бы дала, а ума едва ли прибавила. Ум — от природы. И он у тебя, Андрюша, в наличии. Сказал бы даже — в соответствии. И если земляки тебя не понимают, это потому, что их ум уже не в соответствии, так сказать, с окружающей средой. Умом они все уже не здесь, а в городах. А там, братец, совсем другая диалектика жизни. Хуже? Не скажу. Другая. Рыбе лучше в воде, а птице — в воздухе. А представь, что какой-нибудь карась воробью или вороне запозавидовал. Прочие караси ему — что? Да одно раздражение. Во тупые, дескать, им бы все с утра до ночи по водорослям шарахаться. А птичка — раз! — в небо и какнула с высоты на кого хошь! А то, что у птички своих забот по самый клюв, то завидливому карасю не просечь…
Андрюха говорение своего соседа понимал через раз, по натуре болтлив сосед, оно же видно, однако ж всякий раз уходил на свою сторону улицы и ободренным, и словно на сантиметрик-другой ростом повыше, и на земляков-соседей уже с прищуром, и если кто в такой вечер рискнул подвалить к нему с просьбой дать «на банку», мог и дать — хошь скотиниться, ну и скотинься на здоровье, коль по-человечьи жить не умеешь, кишка тонка.
Кажись, вечность прошла… Дети уже вовсю женихались и невестились, а вожди государственные помирали один за другим… И объявился Санька-братан. Не откуда-нибудь объявился, но из тюрьмы, где по хулиганскому делу отсидел хотя и недолго, зато с надзиранием милицейским и строгой припиской к деревне Шипулино, какую покидать хоть на сутки — ни-ни! Иначе назад, за решетку. И раз в неделю на центральную усадьбу в «ментовку» к участковому на показ. А за непоказ — опять же назад…
Голенький объявился, без рубля в кармане, зато — и это диво! — с аккордеоном, все тем же, отцовским. И как он эту гармошку сохранил, не пропил, не проиграл, даже и не понять. И вся жизнь его непонятная, а хвастался ею, что ни вечер. Про таежные приключения, про Камчатку, где вулканы и всякие исподземные чудеса, про людишек, которые будто бы отысканы были в тайге, куда ушли от советской власти еще бог знает когда и одичали, но выжили без всего остального народу. И медведя-то он, Санька, брал чуть ли не голыми руками, и самородок золотой в пол-яйца находил и пропил, и баб переимел тьму, дважды от дурной болезни излечивался из-за этих самых баб.
Жена с сестрой Галинкой дых теряли, слушая Санькин треп. А он после трепа и лишь бутылку дожрет, аккордеон в руки, да как растянет чуть не до спины, как даст по клавишам, как врежет танго, глаза с мутнотой вширь, а из глаз слезы, как у матери, когда помирала… Тут и жена с сестренкой такой взрыд устраивают, что и Андрюхе защитить свои мозги от тоски-заразы невмочь. На музыку да на хандру соседи сползаются опять же с бутылками — не прогонишь. И за полночь вой да крик на всю деревню.
Санька басы бросит, левой рукой Андрюху обнимет и шепчет на ухо: «Вся жизнь, братан, обида одна, ни в чем смысла путного нету! Проверено!»
Тут снова по басам вдарит и голосом надрывным: «Есть только миг между прошлым и будущим…»
Андрюха, однако ж, нет, не согласен, но не возражает: чего с пьяным спорить — пустое дело. Но как играть-то научился, башка пьяная, а руки трезвые, будто сами по себе в клавишах да кнопках разбираются, и звучит музыка не на весь дом будто, а на весь мир, и чуется Андрюхе от этой музыки опасность всему миру… Окна б закрыть надо… Но понимает — сам пьян, хоть и пил мало. Да почему ж и не поддаться слегка и разок соплям волю не дать, они ж, сопли, тоже природой предусмотрены.
Поутру голова у Андрюхи в дуроте, будто колпак железный на ней с железной застежкой где-то под затылком. И это хорошо, что Санька до полудня в пристрое дрыхнет. К полудню истончается злоба на него, и приходит жалость. Ведь лысеет уже, а ни семьи, ни дома, ни дела — одна гармошка.
Когда жена обкармливает Саньку обедом, он еще будто вину чувствует, — тихий, глазами в стол. Жратву нахваливает. А через час-другой, за Андрюхой потаскавшись по хозяйству, наглеет, с разговорами пристает. И чего ради, дескать, пашешь с утра до вечера…
— А чтоб тебе было опохмелиться на что, — хмурится Андрюха.
— Я ж серьезно. Ну не понимаю. Скажи честно, или воли не хочется?
— Это за решетку, что ль?
— Кончай, братан. Поговорить-то можем? Я такого в жизни повидал, есть что вспомнить.
— И чего? — ехидничает Андрюха. — Теперь до конца жизни и будешь вспоминать? Не притомишься?
— Если притомлюсь, то повешусь. Ты думаешь, я что, гулял только? Я, брат, вкалывал почище твоего. Ради чего вкалывать — вот я о чем.
— И ради чего ты вкалывал?
— Ради воли. Все лето, да, я — вол. Зато зимой — рысак. И монету я такую в руках держал, куда тебе!
— А тебе куда? Монету твою?