— Инвалидная команда. Но одно ведро ты донесешь? Или тебе помочь?
Виленкин взял ведро и вышел в сад. Солнце село где—то за долиной, на фоне заката курились черными змейками дымки (потом узнал, что это городская свалка). Всюду клочьями лежал снег. Как неожиданно все оборвалось. Весь аккорд обрушился каскадом.
И этот человек был слишком деловит. Он распоряжается им, как будто они давно знакомы. Принесу воды и пойду, решил Виленкин. Торчать здесь после всего, что он прочувствовал, в этом склепе, с чужим отцом, — нет уж, увольте. И Гарик его не предупредил. Да и отца мог бы оповестить. Кстати, почему он не привез его на автомобиле?
Виленкин вышел за ограду. Не оставить ли здесь ведро — да и пойти, на кружном шоссе немного машин, тем более вечером, ну что ж, в конце концов до города можно и пешком добраться.
Все же он свернул направо, а не налево, к городу. Почему—то этому человеку хотелось принести воды. Или — в чем дело?
Так или иначе, но Виленкин дошагал до колонки. Из—за ограды бедноватого дома напротив на него хрипло лаял приземистый бело—пегий пес. Он повесил ведро на рычажок, левой рукой надавил, хлынула вода.
Когда он вернулся, в печке уже горели дрова. Попахивало дымом. Василий Логинович снимал ставни.
— И ты сутки просидел со ставнями? — спросил он, оглянувшись.
— Туго забиты бруски в скобы.
— Взял бы молоток. Эту конструкцию придумал младший. С осени здесь бродить начинают...
— Воду я принес...
— Ага.
— ... и, пожалуй, пойду.
— Подожди, — сказал из дальней комнаты Василий Логинович.
Сняв последний щит, он вышел и спросил, куда Виленкин собирается идти. Тот ответил, что на кружное шоссе. Но разве он не хотел здесь побыть? Пожить? Нет. Как «нет», если там стоит полная сумка. Сумка?.. а, да, ну, в общем, да, хотел... кстати, сумки у вас надо подвешивать.
— Это еще зачем? — спросил Василий Логинович.
— От крыс.
Василий Логинович уставился на Виленкина.
— Я видел крысу, — сказал Виленкин.
— Где? — спросил Василий Логинович с насмешливым и недоверчивым видом.
Виленкин сказал, что прямо здесь, в доме. Василий Логинович не мог поверить. Приехав с Севера, он повел с крысами настоящую войну.
— Этого не может быть. Тут всюду по углам битое стекло, под плинтусом железо.
Василий Логинович смотрел на Виленкина, как на ребенка, которому поблазнилось. «А он подозрителен», — подумал Виленкин. Он досадливо поморщился и повторил, что видел крысу собственными глазами. Василий Логинович вдруг согласился. Да, впрочем, возможно. Он давненько сюда не наведывался. И у его сынов крыса могла и проскочить. Особенно у среднего, у Гарика.
— Ну вот что, — сказал он, — места нам хватит. Садись—ка к печке, подбрасывай дровишек. А я схожу к Няньке.
Удивительным казалось, что няньки бывают не только у поэтов и барчуков, но и у таких, вовсе не лирических мужиков. Слышно было, как Василий Логинович тяжело идет в сенях, ступает на крыльцо. Виленкин прошел к печке, постоял. Здесь дрова ощутимо излучали тепло.
Огонь нежно вгрызался в кору и древесные ткани, он был прозрачен, призрачен, но плотное дерево пропускало его вглубь, расступалось, чернея, потрескивая, вздыхая. Это было похоже на какое—то наваждение. Пламя иногда вдруг всплескивалось, закипало желтизной. В огне было что—то, как ни крути, метафизическое. И на ум приходила, пожалуй, «Поэма экстаза», полет трубящей упоительно солнечной птицы скрябушки и завораживающий «демонический» напев скрипок — утонченно—варварская музыка, изящное язычество: язычество гостиных.
Поднимаясь на крыльцо, Василий Логинович посмотрел в окно. — Виленкин, услышав скрип, обернулся. Одновременно они увидели друг друга, Виленкин — отца Гарика в светлой куртке, серой «тирольской» шляпе, Василий Логинович — товарища сына, простоволосого, в расстегнутом черном пальто.
Значит, остался, подумал Василий Логинович.
Значит, останусь, решил окончательно Виленкин.
— Как поживает няня?
— О—о, уже потеплее, — сказал Василий Логинович. — Нянька? Ничего. Еще крепкая. Нас с тобой переживет.
Виленкин посмотрел на него. Василий Логинович снял куртку.
— Пожалуй, тепло?
— У печки да.
— Я люблю прохладу, — сказал Василий Логинович, приглаживая волосы.
Вчера я ее тоже любил, подумал Виленкин.
— А я нет.
— Мерзляк?
— Зимой хочется куда—нибудь...
— На юга.
— Да, в Италию.
Василий Логинович присвистнул.
— В наше время Ялта была. Я бы, пожалуй, в Германию еще съездил.
Виленкин посмотрел на него.
— Да, — ответил Василий Логинович на его взгляд. — Немцы у нас гостили? Ну и я бы. С ответным визитом. Вежливости. Вот здесь, в этой избе, пятеро солдат жили. Тогда, правда, перегородок не было. Одна большая комната. Сигареты на печке сушили. Вот здесь. Я потихоньку таскал. Раз полез, задел крынку — вдребезги. Молока лужа. Я оцепенел. Замер. И в это самое время, представь себе, открывается вот эта дверь и входит немец. Глядит. У меня сигарета. Но он на меня лишь мельком глянул. Все внимание на лужу. Качает головой. Ай—я—яй, матка, матка! Мол, сейчас мать придет, она даст тебе. И начинает вытирать тряпкой лужу. Я ни жив ни мертв, спрыгнул, собираю черепки.
— И что?
— Успели. Мать ничего не заметила.
— А молоко?
— Ну, пропало вместе с крынкой. Может, те же немцы унесли. Тут уж...
— Странно.
— Хотя они у нас ничего не брали. А за воровство здорово секли. Но я любил всякие рискованные дела. Сигареты эти бегал курить в Ганночкин ров. Лягу под куст, задымлю, — Василий Логинович показал, как он дымил. — Покурю, потом мед ищу. Пчелу выслежу и иду за ней. Она приведет в конце концов к кочке. В кочке улей. Помечу веточкой, сбегаю за водой, в шапке принесу, лью в лаз, потом кочку вскрываю, достаю соты, жую. Негусто, но вкусно.
— Никогда бы не подумал.
— Да, — согласился Василий Логинович, — на первый взгляд, ничего съестного, кочки, трава. А в ней мед. В зарослях терновник, знаешь дикую сливу? Рыба. Прожить можно, надо только приглядеться. Ну и подсуетиться, — Василий Логинович оглянулся на стол. — Хлеб есть у нас?
Виленкин кивнул.
— Хорошо, — сказал Василий Логинович. Он нагнулся и отвернул палас. Под ним оказался погреб. Небольшой погребок. Виленкину пришлось спуститься в него и достать банку с огурцами.
— Набери и картошки себе. Ты здесь останешься, а я завтра уйду.
Виленкин вылез из погребка, смахнул с плеча паутину. Василий Логинович предложил ему снять пальто и нашел меховую безрукавку. Намыл полный чугунок картошки, поставил его в печь.
— Да ты все еще трусишься, — сказал он Виленкину и позвал его на старое место, к печному зеву. — Грейся. А ведь мороза еще нет. Так, прохладно. Еще этот снег начисто стает. Что же ты будешь делать зимой?
— Не знаю, — сказал Виленкин, как будто ему предстояло пережить первую зиму.
Василий Логинович рассказал, что последние двадцать лет провел за Полярным кругом, на реке Усе. И там, конечно, были жестокие морозы; балок — вагончик жилой — заносило, с крыши можно кататься на санках. Отапливались электричеством. И разве сравнишь обогреватели с русской печкой. Как—то из строя вышла станция, и неделю грелись у костров, спали в шкурах, в десяти одеялах, как медведи в берлогах. Казалось бы, в такие морозы без обогревателей не выжить. Но ничего. Один только грузчик приморозил пальцы, да и то по пьянке, — ему мякоть потом срезали.
Виленкин невольно содрогнулся.
— Ничего страшного, — заметил Василий Логинович. — Пальцы почти целы. Человек вообще прочная штуковина.
Василий Логинович нарезал хлеб, выложил на тарелку огурцы.
— А ты с Егором работаешь? Коллеги?
— Нет.
Василий Логинович внимательно посмотрел на Виленкина, на его бородку.
— Ну, надеюсь, — сказал он с улыбкой, — не по священному ведомству?
— Что? — не понял Виленкин.
Василий Логинович потрогал свой подбородок.
— В том смысле, что не имеешь отношения к попам?
Виленкин покачал головой. Василий Логинович удовлетворенно кивнул.
— Да нет, конечно, я их за версту чую. Бородка твоя смутила, — сказал Василий Логинович и встал, прошел к печке, ухватом подцепил чугунок, подтащил его, проткнул ножом картофелину, другую.
— Готово... Я не люблю их. Попов. Соловушки с такими вот лапищами, в одежде вроде бабской, а глаз горит. В войну к нам пробрался один дезертир в женском платье, прятался от немцев в подполье, потом — от своих. Сгинул в лагерях. Туда и дорога. Меня, например, никакая сила не заставит так переодеваться... Да и о чем они говорят? Пустое, женское. Я карамелек в молодости объелся. Ездил в райпо разгружать ящики с конфетами. Пока ехал — проковырял дыру в одном ящике; время послевоенное, голодное. Ну я и давай наворачивать. На всю жизнь наелся, и с тех пор меня от одного их вида воротит.