— Берёзкина.
Ой. Какой урок?.. Литература. «Евгений Онегин». Онегин я скрывать не стану… Нет, это из оперы.
— Учила?
Опустить глаза, покачать головой.
— Садись, два.
Водит карандашом по журналу. Тишина. Они от этого кайф ловят…
— Телегин.
Ага, попался! Хотя… чего ему бояться? Он знает литературу лучше учительницы. Лучше всего Пушкинского дома. Ему главное, не очень сильно волноваться, чтобы не переборщить, не показаться чересчур умным… Вышел. Видно, что волнуется. Говорит что-то, бормочет себе под нос. Но вот голос его крепнет, он сам увлекается своим докладом, учительница настороженно поднимает голову, смотрит. В классе смешки и ропот, все переглядываются, делают круглые глаза.
— Погоди, что это, — испуганно говорит учительница, — откуда? Я вам не это задавала. Хулиганство какое-то… Это кто тебя научил?
Телегин уже сам понимает, что его занесло не туда, что он извлёк из памяти совсем не тот текст, что он погиб.
— Не научил, — бормочет он едва слышно, — Сам прочитал. Синявский, «Прогулки с Пушкиным», эссе…
Он не договорил, потому что следующие слова «…тысяча девятьсот семьдесят пятого года» невозможны.
— Это какой же Синявский… — шёпотом произносит учительница, вдруг резко поднимается и выходит из класса.
Шумный процесс по делу антисоветчиков Синявского и Даниеля ещё на слуху.
«К директору… к директору…» — проносится по классу. Все смотрят на Телегина как на приговорённого.
Вдруг Кира поняла, что она делает вид, будто они не знакомы. Гаденькое ощущение «хорошо, что не меня» не накатывало на неё со времён комсомольской юности. Она оглянулась на Гусева; тот отчаянно жестикулировал в адрес Телегина, стучал себя по лбу и ругался уже почти вслух.
К директору… Кира подумала, что они, пожалуй, чересчур сильно вошли в образ. Они чувствуют себя детьми на все сто процентов. Взрослые для них это взрослые. Страх перед родителями, которые могут накричать или наказать, страх перед учителями, абсолютная зависимость, бесправие и невозможность что-либо изменить. И они, как хамелеоны, мгновенно приняли нужную окраску, вписались в форму и согласились с правилами игры.
Учительница вернулась и, не глядя на Телегина, сухо произнесла:
— Сию минуту к директору.
В своё время Телегина не приняли в Литературный институт из-за сочинения, в котором он изложил собственное понимание поэмы Блока «Двенадцать». Россия — это Христос, которого распинают большевики в знак предостережения миру об опасности коммунистической угрозы. Намёк поняли. Испугались даже не за него, а за себя. Это было в семьдесят седьмом. Потом два года армии и вторая попытка. Но у него не захотели принимать документы, не помогли даже хлопоты партийно-влиятельной мамаши. Аллюзия про Христа и большевиков врезалась преподавателям в память и заставляла думать ещё многие годы. В итоге он поступил на журналистику. Книга о Брежневе должна была поставить всех на свои места, но размах был взят слишком широко, её написание растянулось на десятилетие, а затем она превратилась в кошмар, навязчивую идею всей жизни… Слава богу, с этим покончено. Молодёжная газета с колонкой телевизионной критики в той, настоящей жизни, была и останется для него убежищем и бухтой спасения.
Тук-тук-тук.
— Входи!
Директор пьющий, толстомордый, всегда ласково улыбается. Был ректором института Культуры, почему-то попал сюда. Говорят, у него большие связи. Поднялся, обошёл стол, присел на краешек. Осматривает с ног до головы.
— Ну, чего ты ей наговорил?
Добренький или притворяется?..
— У меня память хорошая. Где-то прочитал или услышал.
— Сам-то понял?
— Не-а.
— Дверь закрой.
— Что?
— Дверь закрой, чтобы никто не мешал. Через пять минут перемена.
Телегин повертел ключ в скважине, но не закрыл. Всё-таки ему уже не четырнадцать. Повернулся. Директор смотрит ещё ласковей, совсем нехорошо.
— Спортом занимаешься?
— Нет.
— Ну, иди сюда. Ближе, ближе. Поговорить надо.
Телегин подошёл к директору, и тот погладил его по голове.
— Надо что-то придумать. Эта грымза тебя съест, у неё нюх на диссидентов.
— На кого?..
— На политику. О процессе Синявского и Даниеля слыхал? Она по материалам суда доклад писала. Потом ходила читала по всем школам. Может твоим родителям жизнь подгадить. Она любого слопает. — Директор наклонился, подмигнул и шёпотом добавил: — Только меня боится. Я позвоню — и от неё пшик останется, понял?
Телегин почувствовал сладковатый запах спирта и мятной таблетки.
Директор провёл пальцем по его голой шее.
— Дружить будем? Хочешь, школу с золотой медалью? Ни одна сволочь четвёрку не поставит. Я знаю, ты способный. Хороший мальчик, красивый… директор обнял ребёнка за талию, рука скользнула в его трусы и стала ласкать, язык защекотал ухо. Одновременно в коридоре загремел звонок.
Телегин опомнился, на него накатила ярость. Резким махом головы он перебил директору нос, схватил его за руку, грохнул об стол и стал колошматить по пальцам каменным пресс-папье.
Свободной рукой директор схватил подростка за волосы, дёрнул, и они, в одной связке, налетели на стеклянный шкаф, который ударился о стену и рухнул, накрыв их стеклом, книгами и сувенирами.
На крик сбежались, появился учитель физкультуры. Директор школы и ученик катались по полу, изрезанные стеклом. Их лица, руки, одежда и всё вокруг было в крови. Девочки завизжали, учитель физкультуры разжал пальцы Телегина и рывком поднял его на ноги.
Директор глядел неподвижными, широко раскрытыми глазами в потолок. Рот его был чудовищно перекошен. Под его головой растекалась лужа густой крови. Из горла торчал осколок стекла и, затихая, пульсировал фонтанчик крови.
Тук-тук-тук.
— Войдите.
— Вызывали?
Директор строгий, похож на чекиста, уставшего от ночных допросов и расстрелов. Посмотрел на Телегина поверх очков, не ответил. Читает бумагу из раскрытой папки. Компромат, личное дело? Неужели на каждого ребёнка было личное дело… Что же писали? Что в носу ковырял?.. Тянет время, чтобы нагнать страху.
— Отец во время войны был в оккупации, — произнёс директор, не поднимая глаз.
Телегин попытался понять, это в заслугу или в минус? Не понял, решил взять часть инициативы и зачислить в заслугу:
— Да, знаете ли, героически перенёс все тяготы немецко-фашистской оккупации.
От такой наглости и ереси директор на некоторое время потерял дар речи. Опомнившись, попытался нагнать жути:
— Кто жил под немцами, почти все сотрудничали.
Тут Телегин, потеряв осторожность, чтобы заступиться за отца, мгновенно превратился из ребёнка в матёрого сорокалетнего журналюгу:
— Ах вот в чём дело! Наверное, под немцами красиво жили. Экспроприированную большевиками собственность назад получали. Работали на себя, а не на колхоз. Тогда ещё на земле работать не разучились. Свои грабили, враги возвращали. И не надо пугать детей несуществующими промахами их родителей! Вы ещё скажите, что окостенелое, убыточное государство всех нас бесплатно учит, кормит, поит и одевает!
Директор, который и это тоже собирался сказать, теперь, после немыслимого, недопустимого, сюрреалистического выступления ребёнка, начал Телегина бояться.
— Кто вас научил? — проговорил он на одной ноте, перейдя на «вы».
Как всегда расплескав весь запал в одну минуту, Телегин скис. Он подумал, что своим поведением подставляет партийную мамашу, которой с пьющим отцом и без того не сладко. Кстати, отец, кажется, тридцать девятого года рождения. Какое сотрудничество во время оккупации, в четыре года! Просто на испуг взял… Необходимо всё исправить.
Ребёнок вдруг застонал закатил глаза к потолку манерно поднял руку ко лбу и, неуклюже ухватившись другой за спинку стула, повалился на пол. Директор, не сдвинувшись с места, вызвал по телефону сестру из медпункта. Вдвоём с уборщицей они подняли мальчика и усадили его на кожаный диван. Сестра поднесла к его носу ватку с нашатырём.
Прозвенел звонок, в кабинет то и дело заглядывали без стука. Образовалось много свидетелей, в их числе учительница русского-литературы. Директору стало намного легче. Ничего не было; мальчик переутомился и бредил.
— Где я… — замотал головой Телегин. — Ничего не помню. Первый урок помню, второй помню, большую перемену… А после ничего не помню. Где был, что говорил… Это я вчера на катке сильно головой ударился.
— Пусть идёт домой, — сказал директор.
— Спа-асибо… — пробормотал Телегин. — Спасибо. Я посплю, и всё пройдёт.
Гусев и Берёзкина стояли у стенки напротив, их лица не предвещали ничего хорошего. Не говоря ни слова, все трое поднялись на чердак и забились в угол.