Вскоре он забыл об этом случае, ибо невозможно противостоять чудовищному ритму великой армии, которая пришла в движение и поглощает все на своем пути. Все они теперь лишены личной ответственности, индивидуальность практически перестала существовать, благодаря власти этого движения. Кольца и петли накрепко стискивали их, и вся эта огромная ползущая масса, будто какая-то могучая река, неизбежно несла в сторону океана, с которым были связаны все надежды. Но только это была особая река, из металлических сцеплений, бронированная река. Заняв свое место в дружественном и опасном кругу таких же, как он, авантюристов, фон Эсслин обнаружил себя как бы на мостике огромного парома, который, набирая скорость, мчится вдаль, к новому порядку на земле, но построить этот порядок и вдохнуть в него жизнь предназначено именно им, тем, кто на пароме. Он поглядел на запечатленный на карте караванный путь, на коричневые, напряженные, мясистые лица и большие красные руки, и его сердце переполнилось радостью и любовью ко всем этим людям. Из глубин ночи они шли навстречу рассвету — когда же на небе появится солнце, начнется новая история!
По краям тьма уже начала отступать, и то тут, то там на горизонте вспыхивали зарницы, словно отсветы далекой грозы. Однако было ясно, что это первые знаки будущих событий, что вооруженные соединения, еще не выйдя из своих укрытий, уже сцепились в схватке с вражескими разведчиками; Вся симфония была проиграна в течение двух часов одного утра; мощный зверь вырвался на свободу, поначалу робея, а потом все более уверенно и стремительно пронизывая тьму лучами света, когда надо было прибавить скорость, — с приглушенным грохотом уже не реки, а железного океана, который, лязгая по булыжникам, объявлял о своем наступлении на сушу.
На рассвете должна была начаться бомбежка — новое слово в тактике, благодаря которой удастся проделать большие дыры в обороне противника. Им конечно же простилось бы то, что они воображали себя героями великой исторической саги, если бы не вульгарная мерзость особых частей, присоединенных к ним. Все тюрьмы были опустошены, чтобы было кем укомплектовать эти особые части. Они шли следом за бойцами, их тактикой было мародерство, насилие и уничтожение, все это тщательно прописано в официальных инструкциях, отпечатанных на землисто-серой бумаге, вдохновлявших этих «бойцов» на сомнительные подвиги. «Любыми средствами следует внушить страх перед рейхом. Ничто не должно быть упущено».
Это были люди особой закваски — хитрые, молчаливые, углубленные в себя. Офицеры улыбались, не разжимая губ; от них исходили флюиды преступности и жестокости, как от всех, кто наслаждается, причиняя боль, — тюремщиков, инквизиторов, профсоюзных деятелей, палачей. Концентрационные лагеря позволяли особо отличившимся сотрудникам, этим современным центурионам, носить престижную, но ненавистную и внушавшую страх форму с черепом. Все, кто служил в регулярных войсках, знали, что этим лакеям предоставлены особые полномочия — на убийство; и их позор обжигал стыдом и самого фон Эсслина, потому что он знал: этим центурионам приказано. превратить всю Европу в дымящуюся день и ночь живодерню.
Итак, они вышли из тьмы на свет и вскоре оказались на краю бесконечного пшеничного поля, все еще накрытого лазурным небом, которое в ближайшее время должно было наполниться маленькими черными крупицами, по-сорочьи трескучими. Потом начался шум — самой разной громкости и звуковой окраски, но все эти грохоты, свисты и завывания соединились в таком мощном давлении на барабанные перепонки, что люди не слышали ни себя, ни других. Но дула продолжали палить. И медленно, с обеих сторон горизонта, земля начала гореть, пшеница начала гореть, все быстрее, видно чтобы не затягивать встречу с поджигателями.
Седьмая и Десятая бронетанковые дивизии были спущены с поводков, словно гончие псы, и отправлены в горящее поле на случай, если там притаился враг. Предполагалось, что они на большой скорости проскочат опасное место, однако возникла неожиданная засада, огонь повел себя не так, как было запланировано, и они оказались внутри пламени. Фон Эсслин видел, как его любимые танки раскалываются, словно орехи, и в огне взрываются канистры с горючим. В растерянности командирский автомобиль повернул назад. На чем свет стоит ругая шофера, фон Эсслин приказывал ехать вперед, но на них уже полыхало огнем, а ведь они были куда более уязвимы, чем взрывавшиеся танки. Это был лишь один небольшой эпизод в непрерывной цепи удач — им даже надоело принимать рапорты о приближающихся объектах, о взятых объектах, о полностью окруженных врагах или врагах, которых, не желая терять время, объезжали стороной. У него случилась небольшая неудача, которая задела его amour-propre,[42] и он почувствовал себя виноватым, даже обманутым, правда он и сам не знал в чем. С облегчением фон Эсслин увидел, что сидит в луже крови, лившейся из раны на предплечье. От возбуждения он поначалу ничего не чувствовал; но теперь рана стала болеть. Тогда он позвал санитара и снял китель, чтобы удобнее было сделать перевязку. Густой дым прятал от глаз огонь. Отдельные узлы машин валялись на выгоревшем дотла поле — и это было все, что осталось от его взорвавшихся танков. У фон Эсслина в рукаве застряла шрапнель, и санитар, вытащив ее, сказал: «Это вам на память». Ничего не значащая фраза вернула генералу уверенность в себе. Если все пойдет такими темпами, то они очень скоро будут уже в Варшаве.
На королевскую яхту поднялись без всяких осложнений темной ночью, а утром она уже была далеко в море на пути в Египет.
В своей записной книжке Блэнфорд писал:
«Поэт, наверное, так должен ощущать бессмертие. Представляете, я пишу в полном покое, пока яхта плывет на восток под безоблачным небом, по тихому синему морю без единого гомеровского завитка… «Хедив» — королевская яхта, которая везет нас в безопасный Египет. Невероятно то, что я здесь, под ярким полосатым навесом рядом с невозмутимым принцем, и в руке у меня стакан виски с содовой, которое пьется медленно, задумчиво и с удовольствием. Все мысли о пропасти, разверзшейся у наших ног — о войне. Что до принца, то он теперь настоящий морской волк в своих белых штанах, словно сотканных из лепестков магнолии, в блейзере и старой яхтсменской фуражке, на околыше которой знаки королевского дома и Александрийского яхт-клуба. Блейзер с надписью «Бейллиол, Оксфорд».[43]
Столь прозрачен и чист воздух, что время от времени мы на несколько мгновений впадаем в дремоту, но тотчас просыпаемся и продолжаем уроки арабского, которые должны превратить меня в полиглота. Если, конечно, земля не перестанет вертеться.
(Моя дорогая, эти строки, как ни странно для меня самого, предназначены тебе, а не Ливии. Я пишу их, потому что чувствую, что, наверное, нет, точно, никогда больше в этой жизни не увижу ни тебя, ни Сэма! В них та часть меня, которая медленно и тайно поворачивалась к тебе. Я, как всегда, не сразу разобрался в ситуации. А вот Ливия все поняла. Я видел, что она ревнует, но не догадывался почему. И оставался в неведении чуть ли не до последнего прощального поцелуя. Ливия же, сразу все сообразив, возненавидела тебя — настолько, насколько можно возненавидеть сестру. Пока поезд не увез тебя прочь, я совсем ничего не знал и не понимал.)
Ну вот, теперь я как более юная версия Тибулла, но без морской болезни. Моя поэзия мчится на всех парусах. Мама умерла, друзья разбрелись по свету, мое будущее неясно, мое одиночество — восхитительное бремя. Во всем этом я вижу подтверждение того, что мне когда-то наобещала добрая фея. Наверное, она сказала так: «Этот станет интровертом, далеким от повседневной жизни, любителем одиночества, с которым будут происходить всякие чудеса, благодаря его озарениям».
На старой яхте чего только нет — икра, шампанское, виски, и всё в большом количестве. Горячие блюда французской кухни нам подают великаны с бронзовой кожей, с голосами, как густой звон гонга, в белых одеждах и безукоризненно белых перчатках до локтей. Невозмутимо сохраняющие достоинство и естественность, словно настоящие аристократы, они излучают доброту, но без тени раболепия. Это мое первое впечатление от Египта — великолепные слуги принца, похожие на жрецов, подают нам пищу на бесподобном блюде. Иногда принц выражает беспокойство. «Я полагаю, что если бы нам грозило быть подбитыми плебейской торпедой, и спросили бы мое мнение, то я выразил бы сожаление обо всем, что тут пропало, хотя это мне не принадлежит. Естественно, Фарук пришел бы в ярость. Не сомневаюсь, он все застраховал». Вот уж о чем я никогда не задумывался. У королей есть все — неужели им нужна страховка? Я зевнул и потянулся, как любимая кошка Клеопатры.