6
Что нужно миру, чтобы достичь совершенства?
Вот какой вопрос, не больше и не меньше, носила она в себе, а еще глубже, чем этот вопрос, была дерзкая вера, что именно она, она, Криста Т., такая, как есть, потребна миру для достижения совершенства. Вот как много ей было нужно, чтобы жить, хотя притязания слишком смелы, а опасность надорваться слишком велика. Не зря же предостерегала ее сестра, которая, кстати, осталась верна родной школе и родной деревне и даже собирается с толком выйти замуж. В письмах сестре Криста Т. колеблется между завистливым восхищением — ну и молодчина у меня сестра, она подходит к жизни с правильного конца, она не предается бесплодным умствованиям! — и упреками: сестра слишком быстро успокоилась, она слишком непритязательна, не раскрывает всех заложенных в ней возможностей. Но что я могу поделать! — так кончаются подобные письма. Причем не каждое из них попадает в почтовый ящик.
Она ходила на лекции, сидела на своем месте в читальне, обводила глазами ряды книжных корешков и содрогалась при мысли, что в них может быть уже готовый ответ на все вопросы. Она вскакивала, выбегала на улицу, проделывала на трамвае далекий путь до центра, снова опускался туман, и ей становилось холодно. Вчера вечером , так пишет она сестре, я пошла домой пешком через старый город. Вдруг я смертельно устала, приземлилась в какой-то сырой забегаловке, где все посетители уставились на меня как по команде. Проезжий землевладелец из-под Магдебурга, покинув свою профессиональную спутницу, подсел ко мне. Он с превеликим удовольствием провел бы со мной вечерок в Ауэрбаховом погребке. Мы говорили с ним о политике, что доставило ему гораздо меньше удовольствия, курили и пили всласть за его счет, под конец я бросила его и смылась… Я слишком много курю, часто чувствую себя разбитой, часто грущу …
Первый признак, отдельный, оставленный без внимания, не понятый ею самой. Долой трюмо, говорит она себе, сбрось туфли! Потом снова оказалась хозяином положения, потому что — как ни смешно это звучит — встретила своего индуса: Клингзора — ну разве его могли звать иначе? — с пламенным взором, белоснежным тюрбаном и — увы! — дырявыми носками. Естественно, она не могла устоять перед этим! О нем никто не заботится, сказала она себе и осталась подле него, на книжной ярмарке, покуда ей удавалось не привлекать к себе внимания. Да и потом тоже — а почему, собственно, нет? Потому что он, разумеется, уже выделил ее и остановился, уже проверил, как далеко она последует за ним. И еще — ты не поверишь — кивнул мне, когда в конце концов нам пришлось расстаться.
После этого я ночью видела его во сне. Мне снилось, что на технической ярмарке, куда я обычно не хожу, он снова встретился мне, взял меня за руку и повел к станкам: пойдем, детка, писатель должен заниматься и смежными науками… Разумеется, я на следующий же день побежала на техническую ярмарку. И встретила его возле тех станков. Он был так же мало удивлен моим появлением, как и я сама, и отвесил мне чисто клингзорский поклон.
Нет, нет, я не удивилась. Чувство и сон меня не обманули.
Она не заметила или не призналась, для чего был сделан весь этот сон. Ибо только в таком романтическом облачении, в окружении такого количества подробностей было дозволено прозвучать одному определенному слову: кто-то назвал ее писателем, она с легкостью пропустила обращение мимо ушей, но услышанное было услышано.
Не имеет никакого смысла возмущаться по поводу того, что она со всеми нами играла в кошки-мышки. Она и с собой обходилась не лучше. Как я теперь вижу насквозь все ее уловки! Как я сорвала бы теперь все ее попытки уйти в свою раковину! Вот только она ушла, и ушла окончательно. Это сделала болезнь, болезнь, понимаешь, Гертруда?
Удивительно — или совсем нет, — но в те годы она начала писать. Почему удивительно? Разве любое время не в равной мере приспособлено — или не приспособлено — для попыток найти себя внутри себя или вовне? Ибо, насколько я могу судить сейчас, именно это и было ее целью. Сегодня уже трудно понять, что мы тут находим таким удивительным.
Криста Т., даже когда казалась небрежной и несобранной, жила очень напряженной жизнью, что следует подтвердить свидетельскими показаниями, хотя речь идет вовсе не о том, чтобы защитить ее: у нас здесь не судебное разбирательство, здесь не выносят приговор ни ей, ни кому бы то ни было, и меньше всего тому, что мы называем «время», хотя этим словом немногое сказано. Она не пыталась устраниться, чем именно в те годы занимались весьма многие. Когда она слышала, как ее вызывают: «Криста Т.!», она вставала и шла и делала то, чего от нее требовали, но кому она могла признаться, что ей надо долго вслушиваться, чтобы понять: «Это меня в самом деле вызывают? Или просто произнесли мое имя? Присчитав его к другим именам, сложив и поставив между ними знак равенства? И я могла с таким же успехом быть в другом месте и никто не заметил бы моего отсутствия?» Она видела, как люди начинают ускользать, оставляя вместо себя пустую оболочку, свое имя. Она так не умела.
Но и способность жить как бы в чаду она утратила. Пламенные речи, громоздящиеся друг на друга слова, развевающиеся знамена, громоподобные песни, руки, аплодирующие в такт высоко над нашими головами. Она чувствовала, как слова начинают утрачивать свой смысл, когда их исторгает не искренняя вера, безыскусность и бурный восторг, а расчет, хитрость, стремление приспособиться. Наши слова, и не ложные даже, — иначе как все было бы просто! — только произносит их другой. Неужели это все меняет?
Если сегодня как следует вдуматься, Криста Т. очень рано начала задавать себе вопрос, что же это значит: перемены? Новые слова? Новый дом? Машины? Большие поля? Новый человек, — услышала она в ответ и начала вглядываться в себя.
Ибо нелегко было увидеть человека за огромными плакатами, которые он нес, к которым все мы — что весьма удивительно — в конце концов даже привыкли. Из-за которых мы начинали спорить: кто помнил бы о них сегодня, если бы они действительно целиком остались вне нашего сознания, если бы они множеством способов не проникли в него? Проникли до такой степени, что теперь не они, ослепительные до боли, герои передовиц, кинофильмов и книг, испытывали недоверие к нам, а мы сами себе не доверяли. Мы приняли предложенный нам масштаб и — смущенно, робко начали сравнивать себя с этими героями. Сравнение всегда выходило не в нашу пользу — уж об этом-то позаботились. И тогда вокруг нас — или в нас самих, что означает, в общем, одно и то же, — образовалось герметичное пространство, которое выводило свои законы из себя самого, пространство, звезды и солнца которого без видимого усилия вращались вокруг центра, не знающего ни законов, ни перемен и уже тем более — никаких сомнений. Механизм, приводящий все в движение, — а можно ли назвать это движением — зубчатые передачи, приводные ремни и шатуны были скрыты во мраке, мы восхищались абсолютным совершенством и целесообразностью машины, для поддержания безостановочного хода которой никакая жертва не казалась нам чрезмерной вплоть до последней: отречься от себя. Стать винтиком. И лишь сегодня в нас зарождается законное удивление по этому поводу: таким долгим путем идут наши чувства.
Что за мысль: она, Криста Т., выдвинула против этого механизма своего Ребенка вечером . Нельзя так упрощенно толковать действие и противодействие. Кстати, ни одна из ее работ не имеет даты, но все, решительно все: почерк, сорт и возраст бумаги — указывает, что наброски о детстве создавались именно в то время. Трудно сказать, принимала ли она это всерьез, скрывала ли эту серьезность от себя. Но она наверняка не догадывалась, почему именно сейчас надумала отыскать ребенка в себе. Однако подобно тому, как идущее из глубины человеческой натуры писательство всегда имеет дело с самоутверждением и самоосознанием, подобно тому, как на долю каждого достаются не только те невзгоды, но и те радости, которые ему пристали, так и она по вечерам, в своей комнате, среди множества изречений, отнюдь еще не разобравшись в самой себе, все же радовалась, видя новое явление на свет Ребенка вечером: в страхе цепляясь за перекладины калитки, наблюдать, как покидает деревню цыганская семья. Испытывать боль, тоску, нечто вроде второго рождения. И в конце сказать «я». Я — ведь не такая.
Многие из знавших ее в то время утверждали, будто она чужда действительности. Правда такова: она никогда не могла рассчитать свои средства. Она курила, покупала дорогое мыло, могла без долгих раздумий усесться в какой-нибудь из новых столовок и взять себе на десять марок студня с жареной картошкой и съесть все это, постанывая от удовольствия. А потом, уже окончательно сойдя с ума, пила вино, да и насчет общества — когда у нее возникала потребность в обществе — она была не очень-то разборчива. Она выспрашивала каждого; если человек начинал уклоняться, обрывала его на полуслове: мне не нужны толкования, дорогой мой, только правда действительности, только подлинная жизнь. С этой жаждой действительности приходила она на семинары, но ученые высказывания о книжках не утоляли ее жажды, она наблюдала, как вторично сходят в гроб писатели древности, ибо они нас не удовлетворяют. И мы хладнокровно перешагиваем через них со всем их несовершенством. Но Криста Т., податливая на любовь и благоговение, по вечерам, когда оставалась в аудитории, пересидев всех, снова извлекала их на свет божий. Голоса, которые в течение дня больше не звучали в спорах, — ибо бурные споры прежних лет сменились единодушием, — а произносили лишь монологи по одним и тем же текстам из хрестоматии, — ночью они вновь оживали в ней. Власть фактов, в которую мы верили… Но что такое власть? И что такое факты? И разве размышление тоже не порождает их, факты? Или, по крайней мере, подготавливает их возникновение? Пилот , так записала она на полях одной тетради, сбросивший бомбу на Хиросиму, попал в сумасшедший дом .