— В обыкновенных. Мы их сочинили, старик! Представь себе! Сочинили, исходя из того, что Пушкин написал до этих строк и после.
— Какое варварство! Варварство!.. Варварство… — задыхался от гнева отец.
— Да что ты так кипятишься? Работу, между прочим, приняли на ура. И напечатают. Когда времена будут получше. Ты какой-то, Боткин, закомплексованный и живешь не в данном конкретном времени, а в идеальном и вечном, где все единственно и неповторимо. Я бы даже назвал это болезнью Боткина! — и он хохотнул, страшно довольный своим каламбуром. — Ведь мы реставрируем старых мастеров — и ничего, весь мир смотрит, и сам черт не разберет, где кто приложился! Умеючи, и Пушкина реставрировать можно. Не всем, конечно. Но некоторым. Все можно, умеючи! Я бы, например, будь на то моя воля, все бы чумные кладбища раскопал. Уму непостижимо, сколько там золотых и алмазных фондов зарыто! Ведь тогда люди все лучшее с собой брали в могилу. Сами перед смертью надевали на себя все самое драгоценное: браслеты, перстни, серьги, гривны, диадемы, золотые плащи, туфли, цепи, нарукавники, набрюшники! Под мышку — золотой кувшин, пять кило весом, молитвенник в золоте, в серебре с брильянтами, изумрудами, сапфирами! Под голову — золотую подушечку ручного плетения! А ткани! А утварь! И все это лежит там веками, в полной целости и сохранности — потому как боятся копнуть. А чего бояться?
Чего? Чумы? Так есть ведь противочумные костюмы! И можно воздух в окрестностях опылять какой-нибудь прививкой, чтобы население не пострадало.
Все можно, умеючи! — Трифон хлебнул хладного чаю и прибойно выпустил воздух из легких.
Алеше вдруг показалось, что дыхание Трифона источает смрад бубонной чумы. Но что ужасней всего, подумал Алеша, так это то, что одно с другим связано… не вполне научно, но связано… Одной идеи разграбить чумные кладбища — вполне достаточно, чтобы вспыхнула вдруг чума, микроб которой живет вечно даже в могиле, облитой едкой известью, испепеляющей кости.
— Тебе, Трифон, в детстве какие прививки делали? — услышал Алеша глухой шепот отца.
— Какие всем. От кори, от коклюша, от дифтерита. От оспы первым делом. А что?
— Тебе еще сделали прививку от страха Божьего, от мук совести, можно сказать… На этот счет у тебя зверский иммунитет.
— Да уж! — хихикнул Трифон. — Нет как нет у меня болезни Боткина! Это я здорово про тебя скаламбурил — в самую бубочку! Болезнь Боткина, ха-ха, хо-хо!
Алеша тихонько вернулся в саклю. Маленький Гриша весь утонул в раскладушке, но спал вверх лицом, на котором играл удивительный свет, то ли лунный, то ли звездный, то ли еще более дальний и сильный.
— Я, пожалуй, сейчас поеду. Спать мне совсем не хочется. Сахар еще остался, на дорогу как раз хватит. Куплю в крайнем случае, — шепотом думал Алеша. — А маму Грише никто не заменит, он еще маленький, маму во сне зовет… а мама тоже где-то поблизости не спит, глаза таращит… Я, пожалуй, сейчас поеду.
Алеша вынул брата из раскладушки и перенес на свою кровать, — чтобы спать ему было просторнее. Сонный Гриша обнял Алешу за шею и засопел ему в ухо.
Младший брат — это чудесно, подумал Алеша, это здорово, когда младший брат так беспомощно тебя обнимает во сне и сопит тебе в ухо! А всякое там… со временем тоже уладится. И притом с таким замечательным братом я сумею всегда сговориться, мы будем друг другу писать, и потом он приедет ко мне. Он же будет все время расти и все понимать, у него и сейчас уже есть характер и воля: „Человек! Мы же — братья!“ — вспомнил Алеша, улыбнулся и подошел на цыпочках к печке, там он видел днем карандаш и ломтик картонки. Вот они!
Улыбаясь, Алеша нацарапал карандашом на картонке несколько слов и положил это на видное место — не под подушку Грише, а рядом, на простыне, чтобы он, проснувшись, сразу нашел послание брата.
Теперь Алеша хотел оставить записку отцу. Без этого он никак уехать отсюда не мог. Но бумаги больше нигде не нашлось. Зато нашлась коробка с розовыми мелками. Алеша взял оттуда один розовый стержень и, сойдя бесшумно с крыльца, написал на дощатом столе: „Дорогой папа! С болезнью Боткина жить можно. Я поехал. Алеша“.
Он отвязал лошадь и спустился с ней по тропе с другой стороны, чем приехал.
Какая удача, что кто-то когда-то протоптал этот путь с противоположного склона! Теперь Алеша тихо-тихонечко объехал скалу и глянул вверх — на прощание. Там, в скале, наверху, была голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. За одной голубой стеной спал Гриша, очень младший и очень родной брат, мама которого где-то поблизости таращит глаза и не спит.
За другой голубой стеной курил и работал очень старший и очень родной отец, художник Сергей Боткин, который детям своим передал по наследству удивительную болезнь, можно сказать, душевную.
Алеша распрямился и полетел. На востоке уже золотилось прозрачное небо, расцветая воздушными облаками. Облака на глазах превращались в самую разную живность: вот прошел кудрявый баранчик, стал баранчик кудрявой собачкой, собачка — кудрявой кошкой, кошка — кудрявой курицей, курица стала бабочкой, бабочка — дальше некуда… вишней.
Вишневое солнце вышло из моря.
Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную черную гущу над бронзовым лбом. Во всем его облике наблюдалось достоинство души, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю. На миг он крепко закрыл глаза, ослепленные ранним солнцем. И увидел такое же солнце в собственном существе. Это солнце вращалось, разгораясь в космическом мраке телесной Алешиной жизни. Он хотел удержать это солнце навеки в недрах одушевленного тела, — чтоб, как сердце, пульсировал в ритме Вселенной этот огненный мускул неба.
Но, разгораясь, Алешино солнце уменьшалось, сжималось и, наконец, превратилось в блестящую синюю звездочку, которая скрылась в незримых звездных глубинах, однажды родясь в глубинах Алешиной жизни, ослепленной утренним солнцем Крыма. Эта звездочка, подумал Алеша, свободно плавает в каждой капле пространства и времени, но рождается лишь в человеке, который смотрит на солнце, а потом закрывает глаза. Эта звездочка — вроде мысли, когда моя воля ее отправляет плавать по миру, чтобы узнать, какой он… там, где я никогда не буду.
И он снова проделал свой солнечный фокус, и снова в Алеше зажглась блестящая синяя звездочка — посланница солнца.
От такой чепухи, доступной каждому смертному, он испытал сильнейшее чувство любви, свободы и счастья. И запел свою какую-то песню без слов — как птица.
Как птица, поющая благодарение радости.
Многие утром спустились с гор по разным делам — на бахчу, на кукурузное поле, на почту, в контору. И увидели, как промчался поющий всадник. Они сочли это добрым знамением — и дела их пошли на лад.
1980
Жили-были старик с табуреткой. Старику было сто лет, и стал он такой маленький, что спал в колыбели, а табуретка ногой колыбель качала и пела ему песенки.
Бывало, проснется старичок Филофей, а тут как тут табуретка стоит с кашкой и тертой свеклой или с пюре морковно-яблочным.
Потом бежит, кувыркаясь, табуретка на рынок, в аптеку, в магазин и на почту.
На почте она шлет открытки и письма детям, внукам и правнукам старичка Филофея, поздравляет их с Рождеством, с Новым годом, с Первым мая, с днем рожденья и с днем именин, а внизу подпись ставит — „Ваши старичок Филофей и табуретка“.
Потом она домой скачет с творожком, с овощами, с овсянкой, с лекарствами травяными. Дома быстренько табуретка одевает старичка для прогулки, кладет его в детскую коляску, на сквер катит, а там уж, на сквере, они за ручку гуляют, и табуретка покупает старичку леденец на палочке или воздушный шар.
На прогулке следит табуретка, чтоб у старичка Филофея шарфик не развязался, а то ведь простудится старичок с непригляда, будет чихать, кашлять, в ознобе трястись, бредить в жару и звать свою старушку, жену-красавицу Анастасию Васильевну, которая давно улетела на небо.
Жарким летом табуретка водила гулять старичка Филофея в одних трусиках и в панамке. Сама, бывало, стоит на берегу озера, а старичок там в озере плавает, от жары отдыхает. А потом табуретка растирает его большим голубым полотенцем с цветами и дает сладких черешен.
Летними вечерами табуретка варила на зиму варенье из роз и вишен и рассказывала старичку сказки, а он пил чай с молоком и с пенками от варенья.
Больше всего старичок Филофей любил варенье из райских яблок и „Сказку о золотом петушке“.
А ночью, когда старичок Филофей спал очень сладко, табуретка любила стоять на балконе и на звезды глядеть, от звезд у нее ноги болели не так сильно.
Однажды во сне старичок Филофей улетел на небо. Табуретка тихонечко застонала и закачалась, упала в обморок. Потом обмыла она старичка Филофея, одела во все новое и послала телеграммы детям его, внукам и правнукам. Они приехали на поездах, приплыли на пароходах, пешком пришли, старичка помянули, дом его продали, а табуретку выбросили — у нее потому что одна нога была короче других.