Антон Николаевич пришел минута в минуту. С гвоздиками и – Господи, зачем это?! – бутылкой вина. Анна Константиновна, пожалуй, только в кино видела таких мужчин, как он, право! Перевелись они нынче – такие красивые. Не внешностью, это красота часто обманная, а каждым движением, поступком, широтой натуры... За вино все-таки пожурила: – Совсем ни к чему.
– Отчего же ни к чему? – возразил Антон Николаевич. – Мы же в монахи с вами не записались? А я специально в Столешников зашел. Насколько понимаю, вино вполне приличное...
Ей ничего не оставалось, как достать из горки фужеры – родительские, которыми неизвестно кто и когда пользовался. Пришлось, перед тем как ставить, протереть их от пыли.
Гвоздики, бутылка с вином и хрустальные фужеры очень украсили стол, который она и так постаралась накрыть понарядней, и поэтому, когда они сели за него друг против друга, ощущение у нее было такое, будто это не просто обед, а небывалое и прекрасное торжество.
Она не сразу могла бы и вспомнить, когда последний раз пила вино. Да, у Наташи с Димой на новоселье пригубила шампанского. А тут хватила разом полфужера – на радостях-то чего не натворишь, и в голову ей моментально ударило жаром и счастьем.
Дальше сквозь этот жаркий и счастливый туман и смотрела и слушала. Она все, все прекрасно понимала – что он говорит и делает, что она отвечает, какие стихи (свои и чужие) читает... И что смеется она по каждому пустяку и столько, сколько раньше никогда не удавалось, тоже превосходно сознавала, но ничего при этом от нее не зависело – ни смех, ни слова, ни то, как подкладывала ему еду, а потом, притихнув, обомлев, оставляла в его суховатой руке свою руку, которую он нежно поглаживал, а иногда прижимал к губам. Сквозь тот же туман услышала:
– Аннушка! – и до того от этого ласкательного имени растерялась, что остальное уже расслышать не могла, потому что одно слово «Аннушка» заслонило, заглушило, подмяло под себя все остальные звуки, как заглушают их литавры в оркестре. «Аннушка»! До чего хорошо он придумал ее назвать! Так даже мама с папой не называли. Они говорили «Анечка». Еще – «Нюточка». А вот «Аннушка» – это один только Антон Николаевич мог придумать!
– ...Согласны? – все-таки пробилось к ней наконец слово, требующее ответа, а на какой вопрос – неизвестно.
– На что согласна? – с испугавшей ее самое игривостью переспросила она, со страхом ожидая в ответ хорошо ей знакомого похолодания в его, пока еще вопрошающих, тепло-серых глазах. Однако (сейчас она ничего, кроме его глаз, не видела) они не похолодели вовсе, а в тон ее легкомысленной игривости залукавились.
– Похоже, винцо-то мне крепкое в Столешниковом подсунули, не поглядели на мои седины...
– И правда! – обрадовалась Анна Константиновна такому простому объяснению своей невнимательности. Призналась: – Я вообще ни к какому вину не привыкла... Вы уж извините.
– Помилуйте, вам очень даже к лицу, – заверил он. – Приятно смотреть на женщину, когда она вот такая...
– Какая? – с шутливой предупредительной угрозой, сама себя не узнавая, перебила она, чтобы он не позволил себе дерзость, какой она, впрочем, всерьез от него не ждала.
На всякий случай.
– А вот такая – как воробышек взъерошенная.
Она невольно поднесла руку к голове и этим жестом рассмешила Антона Николаевича. Он, смеясь, запустил пальцы в ее волосы и растрепал их... Не успела Анна Константиновна прийти в себя от этой новой неожиданности, как почувствовала свою голову прижатой к его груди... Она не отстранилась и не прижалась сильней, чем он сам ладонями прижимал, а замерла, проглотив подступивший к горлу комок, удерживая себя, чтобы не расплакаться расслабленными и счастливыми слезами.
К ее облегчению, он, словно опомнившись, разжал ладони, сел рядом с ней на стул, заглянул в лицо:
– Так как же, Аннушка, поедем?
– Куда поедем? – едва выговорила она.
Он, умница, – какой же он, однако, тонкий и чуткий! – заговорил с прежней шутливостью (и дал тем самым Анне Константиновне прийти в себя):
– Я, мадам, имел честь предложить вам завтра выезд на лоно природы и теперь пребываю в надежде на ваше снисходительное согласие.
– Отчего же не поехать? – с радостной готовностью отозвалась она. – Куда только? Сыро в лесу еще.
– Найдем где посуше.
Его уверенность – в своих словах, поступках, намерениях – тоже подкупала. Она нисколько не походила на глупую, чванливую самоуверенность, а была привлекательным признаком мужской силы, не утерянной Антоном Николаевичем с годами.
Таким сильным мужчиной в детстве казался Анне Константиновне отец. Чудилось: что бы ни случилось, отец отыщет выход, какой вопрос ни возникнет – найдет на него ответ. За отцовской спиной она девочкой жила защищенно, но длилось это до тех лишь пор, пока ей приходилось смотреть на него задрав голову. Став немного постарше, открыла, что и он, как и она, тогда еще подросток, беспомощен перед жизнью и перед людьми, что не он сильней всех на свете, а почти все – сильней его. А из них троих только мама может, пожалуй, что-то противопоставить жизни и людям: стойкое сопротивление неудачам, выдержку в горе и способность принимать хоть какие-нибудь решения, – способность, которой отец, как выяснилось, когда рассеялись детские заблуждения, был почти начисто лишен.
У мамы Анна Константиновна потом училась жить, хотя и не сумела полностью преодолеть в себе отца.
Теперь, дожив до седых волос, она вновь испытала давно забытое, легкое, окрыляющее ощущение родственной, защищающей силы рядом с собой. Позвал бы Антон Николаевич ее сейчас не за город, а на край света – на тот же Сахалин, Камчатку, Таймыр, велел бы лететь туда самолетом, которого она суеверно боялась (и никогда не летала), – поехала бы, полетела, не колеблясь и не сомневаясь. Уверенная, что Антон Николаевич не даст погибнуть, замерзнуть, потеряться среди людей. Счастливой женщиной была, должно быть, его жена.
А Антон Николаевич вернулся на свое место, к недопитой чашке с чаем, и, с одной стороны, Анне Константиновне это пришлось по душе, потому что чересчур уж она волновалась и смущалась, когда он был рядом и прикасался к ней, и совсем не знала, как следует себя держать и что делать, а с другой – показалось немного обидным, что он как ни в чем не бывало пил чай, будто минуту назад не допускал никаких проявлений своей дружеской симпатии и нежности.
«Что он сам-то обо всем этом думает? Что чувствует?» – гадала, не находя ответа, она. О себе вот все знаешь – что чувствуешь, что думаешь, чего хочешь. А он?.. Никогда не заглянешь в чужую душу. Ну и не надо, решила она. И того с избытком, что есть. Разве могла она такое даже в мечтах вообразить? Мечты-то у нее всегда были самые что ни на есть скромные и застенчивые, как она сама.
Антон Николаевич побыл еще с полчаса, которые они провели в незначительной беседе о том о сем, а под конец условились встретиться завтра в одиннадцать утра в метро «Проспект Маркса» в случае, если не будет затяжного дождя, какие этой весной не редкость. На прощанье, как всегда, он поцеловал ей руку, но еще сказал: «До свиданья, милая моя Аннушка», опять этими словами и ласковым взглядом ужасно взволновав ее, Дверь за ним закрылась, а она не могла сдвинуться с места
Она почувствовала себя вдруг молодой, красивой любимой. Подспудно понимала, что – какая любовь в их-то годы, но далеко в эту мысль не углублялась (пусть почти в дочки ему годится, молодой от этого не делалась), наоборот, отстраняла ее от себя, чтобы не разрушить иллюзию.
Она отошла от двери, улыбаясь своему неожиданному, огромному счастью. Счастье, объясняла она себе, не в том же, что происходит, а в том, что ощущаешь... И в это самое мгновение в висящем на стене зеркале наткнулась на свое лицо. Оно оказалось совсем не таким, каким только что, изнутри, виделось. Со странной, к тому же блуждающей улыбкой, которую она немедля, устыдясь ее, погасила, словно повернула электрический выключатель. Зеркало было ее равнодушным, но непобедимым врагом. Бестактное, неделикатное, как иные люди, склонные резать неприятную правду в глаза, не заботясь, нужна кому-нибудь их правда или нет, есть ли от их правды хоть малая польза. Все-таки она попыталась уговорить и смягчить к себе зеркало: не так уж она, может, и плоха, как от внезапного контраста между воображением и реальностью показалось? Храбро приблизила к зеркалу лицо, достала из мешочка рядом с ним расческу. Попыталась как-нибудь покрасивей уложить волосы. Сизоватые от седины, с двумя или тремя естественными, от рождения, волнами, они не желали ложиться иным образом, чем за десятилетия привыкли. Вздохнув, она положила расческу на место и еще раз посмотрела на себя: что-то же должно в ней быть, из-за чего Антон Николаевич предпочел ее многим другим женщинам, с которыми мог точно так же случайно встретиться и завести знакомство? Ничего не нашла, но рассудила, что, наверно, все-таки что-то есть, чего ей самой не видно из-за привычки к себе и сложившегося давно нелестного мнения о своей внешности, – а то как иначе его понять?..