— Хотел ему в морду напомаженную заехать, — гудел смешливо Савельев, — глянул, жалко стало. И морды-то нет, печеный желвак. «Не лезь, говорю, папаша, под горячую руку, Россия, говорю, сейчас заново на дыбы встала, разбираться, кто под копыта сунется, некогда».
— Ну, а он? — поинтересовался Захар, устраиваясь в удобном кресле.
— С ядом старичок, — тотчас отозвался, словно радуясь, Савельев. — «Жалко мне вас, говорит, тьма и грязь сожрут вашу новую Россию, без бога и без совести человек — зверь, только о зверином помышляет». Опосля перепугался, стал от денег отказываться, я, говорит, сочувствующий новой деревне.
— Контра, — коротко определил Захар; ему не хотелось сейчас, накануне торжественного момента, думать о каком-то недобитке, но Савельев, наоборот, от полноты чувств испытывал острое желание поделиться.
— Контра и есть, такие сочувствующие по дорогам с обрезами посиживают, — подтвердил он. — Как ты ушел, Захар, после обеда-то, знаешь, кто к нам в общежитие заходил? Петров Константин Леонтьевич, в Москву, говорил, сегодня приехал, очень съездом интересуется. Спрашивал, как устроились, про тебя спросил — надо же, каждого по батюшке величает.
— На этом деле посажен, должен знать, — заметил Захар, припоминая худое лицо первого секретаря обкома Петрова во время беседы с делегатами съезда накануне их отъезда в Москву. Он тогда со всеми поздоровался и у Захара спросил о хозяйстве, о том, что говорят колхозники и что он сам думает о новых нормах натуроплаты за работы МТС. Изменившиеся нормы только что стали известны, и Захар всерьез взглянул на них уже здесь, в Москве; пожалуй, если иметь достаточно рабочих лошадей, от многих видов работ МТС можно было отказаться; лошадь вполне выгодное дело, от нее прибыток двойной. Лучше конского навоза для земли не найдешь, работы здоровый конь переворачивает горы. С другого боку — трактор он трактор, сена ему не надо, он тебе валит и валит, только горючее давай. Пахота глубокая, хоть в колено ставь...
Задумавшись, Захар не очень внимательно слушал своего соседа; тот, не замечая, толковал о дворцах, о царях, по-крестьянски дотошно подсчитывал, сколько на все это денег из мужика вытянули; гул овации поднял Захара с места.
— Вишь, начинается! — прогудел ему в ухо Савельев, и Захар кивнул, отмахиваясь; каждую минуту Захар ждал чего-то еще более важного, более значительного, того, что должно было сообщить ему самую главную уверенность, избавить от сомнений, придать законченность неосознанно бродившему в нем чувству свободы, полета, и теперь ему казалось, что это вот-вот должно случиться. Председатель лучшего на Средней Волге колхоза Матвей Пакс глуховато разносящимся голосом, пожалуй, от непривычного волнения, чересчур тщательно выговаривает фамилии из списка президиума, а затем, выждав, предлагает избрать почетный президиум съезда; Захар ловит знакомые имена, и ему кажется, что долгожданный момент вот-вот наступит и случится что-то, в один миг перевернет жизнь и станет просторно и радостно на душе.
В президиум, во главе со Сталиным, соблюдая негласный, но раз и навсегда установившийся порядок, входят Молотов, Орджоникидзе, Ворошилов, Андреев, Косиор, Постышев, Микоян. Захар видит их как-то всех сразу и в то же время, ни на мгновение не отрываясь от Сталина, подчиняется общему настроению, едино взметнувшемуся в огромном, заполненном людьми зале порыву; рядом с ним глухо шлепают большие ладони Савельева.
— Да здравствует товарищ Сталин! — гремит в зале. — Ура!
И Захар напрягает голос и словно на себе улавливает взгляд Сталина, молча и привычно хлопающего навстречу залу, и взгляд этот неподвижен и тяжел. Захар сейчас много бы отдал, чтобы узнать, о чем думает этот человек; впрочем, вопрос один и ответ один: народу необходимо жить лучше, зажиточнее, культурнее, народ заслужил хорошую жизнь, вот и весь ответ, и все этому подчинено. Через зал к президиуму прошли приветствовать съезд ударники Москвы со знаменами, и Захара с этого момента словно подхватил и закружил вихрь огненных, непримиримых речей, выступлений, схваток в перерывах между заседаниями или по ночам в делегатских общежитиях. Захар хоть и старался больше слушать, невольно втягивался в эти стихийно возникавшие обсуждения, споры и сам говорил до хрипоты, а однажды схватился с председателем одного из колхозов Поволжья, который пространно доказывал, что через пять-шесть лет лошадь в колхозном хозяйстве совсем будет не нужна.
— Сто тысяч тракторов уже есть, десять тысяч комбайнов тоже, — возбужденно говорил он, размахивая дымяшейся папиросой и поворачиваясь то к одному, то к другому. — Еще сто тысяч, и...
— И что? — неожиданно спросил Захар насмешливо.
— А то, кони станут ни к чему, сам их переведешь, чтобы зря не кормить.
— А что говорит товарищ Буденный, ты слышал? Нет плохой лошади, есть плохой хозяин. Видели мы таких резвых, рванет на пять верст, а там и дрожит ногами, плетется. У тебя много из этих ста тысяч сегодня на поле?
— Ну, я вообще, в мировом развороте...
— Рабочему сейчас есть надо, вон видел, с пяти утра стоят в очередях за куском хлеба по карточкам. Ты лучше лишнюю десятину тем же конем засей.
— Видать, окромя лишней десятинки, и свету не видишь...
— Это не у вас, вчера говорили, кулак активисту губу откусил? — громко спросил Захар, сразу привлекая к себе внимание.
— Нет, не у нас, — растерялся поволжский председатель. — Рядом, в соседнем колхозе. А что? Ты чего подначиваешь? — обидчиво вскинулся он.
Ночью Захару опять вспомнились слова поволжского председателя и его обиженное лицо; затем мысли перескочили на другое. Захар почему-то не раз думал о Сталине и даже пытался представить себе, что бы он стал делать, если бы Сталин захотел поговорить с ним, бывали, говорят, такие случаи; эта мысль сразу обволокла сердце обжигающим холодком и в то же время заставила задуматься о себе глубже, и он с внезапной твердостью решил вернуться домой и круто перестроить свою жизнь, и хотя он еще не представлял себе конкретной перестройки, он хорошо понимал и чувствовал, что жизнь его будет отныне честной и чистой, после всего здесь услышанного и увиденного. Незаметно для себя, словно стремясь затеряться в привычном кругу, он перешел на колхозные дела; семенное зерно не успел перевесить, вспоминал он, что-то уж последнее время кладовщик с подозрительно веселыми глазами похаживает. Соседнему колхозу «Высокая гора» отказался помочь семенами, а можно было бы пшенички наскрести пудов триста, надо будет как-нибудь уломать правленцев. Пора и самому за учебу серьезно браться, а то ведь скоро собственный сын смеяться начнет; ворочаясь, он вздыхал, затем встал покурить.
Савельев похрапывал во сне, и Захар, накинув на себя полушубок, вышел в коридор, подсел к сонному дежурному комсомольцу по делегатскому общежитию.
— Ну, как, братишка, жизнь-то? — спросил он дежурного, и тот, ошалело поморгав, зевнул.
— Иди-ка ты спать, товарищ делегат, — посоветовал он, опять опуская голову на стол. Захару захотелось положить ладонь на его круглую, коротко стриженную голову; какая-то сквозящая ясность появилась внутри черного клубка, что ворочался в нем все эти дни, и то, что казалось ему раньше тяжкой виной, осветилось неожиданно и верно, и он впервые почувствовал острую радость от Москвы, от съезда, от того, что именно он в числе немногих попал на съезд. Сейчас он с отчетливостью и остротой ощутил себя в самом центре круговерти; он знал, что прошлое утратило над ним силу и теперь он свободен решать, как дальше поступить окончательно.
Наутро, в предпоследний день съезда, случилось и еще одно событие, усилившее и укрепившее в нем приподнятое, праздничное настроение: и он, и Павел Савельев, и все делегаты от Холмской области знали еще с вечера, что назавтра им предстоит посетить Мавзолей Ленина, затем сфотографироваться у Кремлевской стены на память, об этом много говорили; Савельев даже обиделся на Захара, потому что тот все недоверчиво посмеивался, когда Савельев начинал рассказывать о каком-то своем дальнем родственнике, служившем в охране Кремля в двадцатом году, и о том, что он якобы два или три раза разговаривал с Лениным о жизни в деревне; шагая рядом с Савельевым к Мавзолею, Захар жадно вбирал в себя скупой и мягкий свет серого февральского дня, пропархивающий редкий снежок, островерхие крыши кремлевских башен и высокие, казалось, под самыми облаками, купола соборов; он никогда не видел и не слышал живого Ленина, но сейчас он шел к нему словно к живому, всегда знакомому и любимому человеку; это чувство нетерпеливого ожидания встречи с Лениным все сильнее охватывало Захара, и он, лишь мельком взглянув на часовых, вернее, на неподвижное острие штыка у одного из них, вслед за Павлом Савельевым, стащив с себя шапку, стал спускаться по ступеням вниз, ощущая лицом прохладный воздух, плывущий навстречу.