Мой отец не мог ценить всей этой утонченности. Ему важно было одно: чтобы его сын был сильным и ловким, и не было лучше случая проверить это, чем состязания воинов. И он был бесконечно счастлив, когда я превзошел всех во всем. Теперь он может умереть в мире, сказал он тогда. А я был немного уязвлен, потому что уже тогда считал, что нет смысла гордиться достижениями, без которых подлинный вождь просто немыслим. Раджа обязан быть сильным, смелым и мудрым, иначе его превосходство над другими будет пустой привилегией, тогда как высокое положение должно быть личным владением и его надо завоевать. И только это ставит его выше прочих. Права — это ничто… Кто может сказать, что раб, служащий мне, не вправе сесть на мое место? Его останавливает привычка, и прежде всего признание моего превосходства. Но и я мог бы пасть от руки последнего испанца. В пылу битвы звание ничего не значит, раджа точно так же полагается только на себя, как и рядовой воин, и в эти минуты он, наверное, не выше простого брадобрея. За великие привилегии раджи надо платить в минуты бедствий. Я склонен думать, что величие власти дается человеку, который имеет, как и другие, только одну жизнь, лишь для того, чтобы он жил не для себя, а для всех. Нет судьбы более одинокой, более ужасной…
Я предал Манилу огню. Я взял на себя всю ответственность за то, что позже, быть может, назовут слишком скоропалительным, а то и просто глупым решением. Споры относительно разумности этой меры будут продолжаться до тех пор, пока люди не потеряют охоту обсуждать дела своих правителей. Таково бремя, которое история возлагает на тех, кто творит ее. Но дело в том, что я с самого первого столкновения видел, что противник превосходит нас. Я предчувствовал, что мы или будем уничтожены до последнего человека, или попадем в плен, и если Манила — город, где мы были счастливы, — переживет позор поражения, она станет тюрьмой нашего народа. Если нам суждено быть побежденными, то пусть уцелевшие влачат иго рабства на испанских галерах или в безразличии чужой земли. Но не в Маниле, только не в Маниле, потому что там маленькие радости, которыми не обделен и последний раб, заставят нас — кто знает! — даже полюбить свои цепи. Я сам стал свидетелем тому, когда, отчаянно нуждаясь в воинах, вооружил рабов и сказал, что отныне они свободны. Они вооружились охотно, они были горды, но умоляли меня не выводить их из прежнего состояния. Рождаются ли рабами или становятся ими под воздействием вековых привычек? Я не могу дать ответа, который удовлетворил бы всех. Во всяком случае, лишь немногие обрадовались свободе, а один из них стал моим лучшим воином… Итак, Манила сожжена дотла. Когда люди последовали моему примеру — а я первым бросил факел в свой дом, — слезы стояли у них в глазах. Я не дрогнул, но труднее всего было подавить комок в горле. А затем — увы! — еще одна трагедия: Лунингнинг принесла себя в жертву.
Это был акт отчаяния, хотя и героический. Она бросилась в битву с кампиланом{Кампилан — филиппинский меч, расширяющийся к концу.} в руках, разя направо и налево, пока сама не была поражена насмерть. Я думал, что моя ярость уже исчерпалась, но тут она появилась вновь, словно у загнанного в угол раненого вепря; жажда крови вспыхнула во мне, как у акулы-людоеда. Я уже не считал трупы павших врагов, я продолжал разить их, рубить в куски, я был уже не воином, но диким животным. Со смертью Лунингнинг я потерял не только товарища по оружию, не только возлюбленную, преступившую священный запрет, — я потерял часть самого себя. Своей смертью она показала, что наш экстаз был также ее агонией, ибо она верила в свое жреческое призвание. Я понял, что ее счастье, о котором она так часто говорила, было перемешано с мукой, что она разрывалась между любовью и священнослужением и ни одно, ни другое не могло восторжествовать, пока душа ее находилась в теле. Но нечего больше говорить об этом, ее счастье завершилось смертельной агонией, мое тоже, хотя я и жив еще. Я никогда не мог представить себе, что наша связь прекратится, и никогда не согласился бы на это. Я не имею в виду права вождя — в делах любви вождь лишен прав, — я просто хочу сказать, что никогда не мог допустить, чтобы мое самоосуществление предписывалось бы мертвыми законами, мертвыми как раз потому, что я отвергаю их. Тут важны не привилегии вождя, а властное желание мужчины. Без нее я не могу быть самим собой. Отныне судить обо мне можно будет только по моим делам. И я подозреваю, что она возжелала такого суда после сожжения Манилы. Сам поджог должен был означать для нее конец того мира, в котором мы жили и который мы тем не менее отвергали.
Что было бы, если бы о нас узнали, узнали о вожде и жрице? Могу утверждать, что Лунингнинг выбрала гибель, чтобы дать мне последний дар любви — свободу и ясность перед встречей с судьбой. Я решил воздать ей за редкую страсть; я начал восстанавливать Манилу, чтобы почтить ее. Но до того протекли многие месяцы…
С маленьким флотом на нескольких судах я отплыл на Самар{Самар — остров в средней части Филиппинского архипелага.}, чтобы собрать войско. Я принимал всех, кроме пин-тадос{Пинтадос — раскрашенные. Так испанцы назвали жителей центральной части архипелага, которые раскрашивали лицо и тело.}, раскрашенных, как любовно называли их враги. Эти странные люди не так уж отличались от нас по обычаям и цвету кожи, но они явно предпочитали чужеземцев, которым служили переводчиками и посредниками. Почему они так поступали — из амбиции или по умыслу? Или их напугал вид и оружие врага? Мало того, они утверждали, что их подвигнул бог Легаспи, могущественнее которого не было богов, и хвастались, что за ними будущее. Скорее всего, они действовали так потому, что это было им выгодно. Как бы то ни было, я сразу отказался от их услуг. Некоторые из них искренне хотели стать на мою сторону, но я решил, что и этим немногим не удастся подняться над привычками и обычаями их племени; должен сказать, я не мог доверять людям, которые раскрашивают лицо. Конечно, краска может прибавить красоты, но пользоваться ею, чтобы изобразить ярость, — это мне кажется неуместным. Но даже отвергнув их, я все же набрал семь пирог новых воинов. А это было нелегко.
Молодые люди, гордые и склонные к приключениям, хотели сразу присоединиться ко мне, но воспротивились старейшины, а также женщины, которые, естественно, спрашивали, почему их мужья, сыновья и возлюбленные должны сражаться в далекой стране. Их пустые возражения объяснялись заботой о себе (старики завидовали храбрости юношей, а женщины боялись потерять их — не обязательно в битве, ведь их мужчины увидели бы прекрасных женщин моего племени), но мне пришлось проявить большое терпение, чтобы не оскорбить молодых людей неуважением к их старейшинам и женщинам. Ни за что я не взялся бы за это дело, если бы того не требовали обстоятельства. Мне пришлось пойти на рассчитанный риск и соблазнить ту, которая возражала громче всех; если бы она оказалась такой добродетельной и стойкой, какой хотела показать себя, моя смерть была бы неминуемой. На эту опасную затею меня вдохновила ее кажущаяся скромность. Она ни разу не взглянула мне прямо в глаза, но раз или два я замечал, что она украдкой поглядывает в мою сторону; сидя напротив меня, она всегда поигрывала своими золотыми браслетами на ногах. Я знал, что если ошибусь — моей миссии придет конец, потому что все скажут, что я глупец, способный начать войну только из-за того, что мне понравилась чья-то ножка. Но я ждал случая, и он представился во время их традиционного празднества. Моя жертва оделась подчеркнуто скромно — тоже своего рода кокетство. Когда ее попросили сплясать для гостей из Манилы, она, несмотря на настойчивые уговоры мужа, отказалась так решительно, что поразила всех, кроме меня. Ее надо было утешить. Муж пустился в долгие извинения и даже попросил вождя примерно наказать непокорную жену, а, судя по злобным взглядам, наказание это было бы суровым. Я мягко заметил, что ее необычное поведение, видимо, вызвано нашим неожиданным вторжением, и оба — и муж и вождь — охотно приняли такое объяснение, а муж даже сожалел о своем гневе. Я предложил успокоить ее и принести ей наши извинения. Вождь не преминул отметить мою скромность, украшающую гостя и раджу. Уверен, что мои дату{Дату — филиппинский вождь.} тогда же подумали, что я веду себя недостойно, но позже, когда мы набрали новое войско, они только обменялись понимающими взглядами.
Для своих переживаний она выбрала неплохое место, под высокой акацией на дальнем краю леса, в безопасности от любопытного глаза. Никто не мог застигнуть нас врасплох. Я не стал тратить время на церемонный разговор, предвидя — и совершенно правильно, как оказалось впоследствии, — что она может вновь надеть маску неприступности. Нежное объятие сразу же сокрушило все барьеры… Достаточно сказать, что она оказалась столь же страстной и столь же чувственной, как и любая другая женщина. После этого я не мог больше тянуть с отплытием, повторные встречи создали бы много трудностей.