— Ладно, Боу, значит, ты займешься пластмассами.
— И скоро разбогатею.
— И предложишь мне местечко, а? — Тут Мейсон переменил тему. — Я как раз подумал, Боу, что ты, пожалуй, очень верную вещь тогда сказал.
— Вот удивил! Ну, и что же я сказал?
— О том, что, когда тебе страшно, хватаешься за пустяки, за мелочи, связанные с берегом. Вот, например, — и он похлопал себя по груди, — фото моей сестренки, тут у меня под свитером. Лежало в моем сундучке. Почему я вдруг решил, что мне нужно взять это фото с собой?
— Пожалуй, я знаю, — глубокомысленно сказал Боузли.
— Так почему?
— А такие бессмыслицы делаешь, сам не зная почему. Возьми меня. У меня в ящике лежала пудреница одной дамочки. Я ее вынимал, нюхал и вспоминал про то и про это. Ну, и когда в нас врезали, я поглядел, что бы такое схватить, и знаешь, что я схватил? Эту дурацкую пудреницу.
— Дешевую штучку, которую в любой день можешь найти у Вулворта.
— Я и дамочку в любой день могу найти у Вулворта.
— Так зачем же ты ее схватил?
— Просто чтобы что-то напоминало про берег, про безопасность, понимаешь? Раз спасают такую мелочь, как пудреница, то уж ты-то поважнее, чем пудреница, вот и чувствуешь, что и тебя кто-то схватит и спасет…
— Это все чушь собачья, — сказал он резко, словно на самом деле они говорили про то, как Джина обняла его, и втолковывали ему, что просто он оказался рядом, просто напомнил ей про берег и про безопасность. — Объясняли бы вы это Чоуну, — сказал он. — Поглядели бы, поверит он или нет. Он не поверил бы. Не то сидел бы он сейчас здесь.
— Все в порядке, номер первый, — тихо сказал Мейсон.
— Конечно, все в порядке.
— Ну, Чоун знал, что ему конец, — сказал Боузли.
— Я про это и говорил.
— Человек знает, когда ему конец, — сказал Мейсон. — Внутреннее кровоизлияние, и боль, наверное, была страшная.
— Мейсон, из-за этого Чоун не сдался бы, — сказал он. — Только не Чоун. Он бы не поверил. И не сдался бы.
— Но ведь сдался же. Так почему? Вы знаете, сэр?
— Может быть, не знаю. Да, не знаю.
— Ну вот, — сказал Мейсон, и они снова подавленно смолкли.
Неподалеку на волнах болталась картонная коробка, а подальше — спасательный жилет, в котором никого не было, и три деревянных обломка. Меркли последние звезды. В смутном свете он смотрел, как ширятся границы моря. А потом, хотя все его тело затекло и окоченело, он попробовал сесть прямо, чтобы вместе с остальными двумя всматриваться в воду под светлеющим небом.
Море становилось все шире, и Боузли вдруг закричал:
— Смотрите, смотрите! Господи, господи! — Он увидел судно. Сорвав с себя бушлат, он привязал его за рукава к веслу, поднял весло и кричал, кричал… Несколько минут спустя они увидели, как прожектор на спасательном судне сигналит шлюпкам. Восходящее солнце озарило воду, а Боузли вопил и вопил.
— Все хорошо, Боузли, — сказал он. — Смотрите. Они уже близко. Все хорошо.
Когда шлюпка подошла к ним, начались трудности и плотик чуть было не перевернулся. Матросы что-то ободряюще кричали. Его подняли в шлюпку, но он уже настолько ослабел, что это оказалось нелегкой задачей. Пока шлюпка медленно возвращалась к пароходу, ни он, ни Мейсон, ни Боузли не могли отвести взгляда от плотика. Кто-то из матросов сказал, что их пароход всю ночь подбирал уцелевших: двадцать человек с корвета целы и невредимы. И вот этот теплый приют, маленький такой мирный пароходик, придвинулся совсем близко.
Когда они подошли к борту, им сбросили канаты и штормтрап.
— Как вы меня подымете по трапу? — пробормотал он.
Когда его перетащили через борт, на него накинули одеяла и в его дрожащую руку всунули кружку с чем-то горячим. Но им пришлось самим его поить. От потерн крови его лицо было землисто-белым, но он попытался благодарно улыбнуться.
— Спасибо, — прошептал он.
20
Высокий, костлявый, коротко остриженный врач с квадратным лицом, с крупными, умелыми и ласковыми руками сказал:
— Еще не умер, парень, а? Только чуть было не истек кровью до смерти? Согрелся теперь. Тепло и хорошо, а, парень? Щепку загнало в руку. Так, что топливо в машине кончалось. Скажите спасибо тому, кто наложил жгут. Ничего, я вас заштопал. Ну-ка, хлебните коньяку. — Потом он вытащил из кармана карандаш и, пользуясь им, как указкой, наглядно объяснил, что произошло с его рукой. — Ну, вот и все, что я сделал.
— А как Мейсон и Боузли, доктор?
— Все в порядке. Чуть-чуть поморозили ноги. И больше ничего.
— Очень хорошо. Это чудесные люди.
Вошел стюард с подносом — суп-пюре, котлета, тушеный картофель, хлеб и железо в таблетке.
— Будем кормить вас этими таблетками, пока не пополните потерю крови, — сказал врач. — Это ведь не госпитальное судно. Не то сделали бы вам переливание, и дело с концом.
— А когда мне можно будет встать?
— Сидите в постели сколько угодно. Будь вы женщиной, кровь у вас вырабатывалась бы побыстрее. Ну, а раз вы всего-навсего мужчина, то придется подождать. Так что наберитесь терпения.
— А что произойдет, если я встану прямо сейчас?
— Слабость. Головокружение. Хлопнетесь в обморок.
— Послушайте, доктор! Я же себя прекрасно чувствую.
— Вы белее простыни.
— Ну хорошо. — Он поманил врача поближе. — А кто на той койке?
— Моряк торгового флота. Страшные ожоги, — ответил врач, понизив голос.
— Может быть, мне с ним поговорить?
Врач покачал головой.
— А что это за судно?
— Почтовый пароход из Бостона. Идем за конвоями и подбираем. А, за обе щеки уписываете? Отлично.
— А ваш капитан?
— Элтон Хоуард. Вы его сразу узнаете — вымахал под потолок. Ну, а теперь попробуйте-ка поспать и всю ночь тоже. Я еще зайду. — И он ушел.
Когда он доел, на него навалился сон, и он проспал до конца дня и половину ночи, но поднявшееся волнение начало мотать пароход, и он испуганно проснулся, потому что совсем рядом раздавался чей-то голос. Он доносился с койки, на которой лежал весь в бинтах моряк торгового флота. Голос продолжал тоскливо бормотать:
— Я ждал на повороте, сынок, а тебя все не было. Пошел дальше по дороге, а тебя все не было…
Потом раздался долгий вздох. Он лежал в темноте и ждал, чтобы голос зазвучал снова. В этой жуткой тишине так нужно было услышать этот голос. Он понимал, что моряк умирает. Ему казалось, что он напряженно вслушивается, но он тревожно задремал, а потом, вздрогнув, очнулся. Ветер крепчал. В нем слышались стоны, и он был убежден, что где-то за кормой раздался молящий, полный муки вопль: «Айра… Айра Гроум… Айра Гроум…» Еще в полусне он сел на постели, дрожа и напрягая слух. Молящий его… о чем? Где бы она ни была такая, какой она была, понимает ли она, что он чувствует, как он безжалостно предан — предан собственными озарениями, предан придуманными взлетами души, верой в те мгновения молчания между ними, когда их, казалось, связывала та близость, какую большинство людей ищет и не находит всю жизнь? Молит ли она о том, чтобы он не чувствовал себя преданным? В темноте, наклоняясь к поднятым коленям, он слушал и слушал, словно верил, будто она взывает к нему, прося, чтобы он ее понял, или даже ища отпущения в его сочувствии, в его сострадании.
Да, надо просто понять, что произошло, подумал он с горечью, и это больше уже его тревожить не будет, это можно будет отбросить, как все понятое до конца. Раз и навсегда. И в темноте ему удалось сформулировать это для себя так: Джина была не в силах признать, что принадлежит Джетро Чоуну. Ее яростная гордость, вся ее сущность восставали против унизительной страсти к нему, и она терзалась и внушала себе, будто полюбила человека по имени Айра Гроум. Она очень, очень старалась — даже почти поверила, будто хочет, чтобы Чоуна убили, — и отказывалась заглянуть в собственное сердце до той последней минуты, когда Чоун попытался уйти от нее. Вот оно. Вот необходимое понимание. И если ей нужно понимание, то хорошо — он понял, все понял. Покойся с миром, Джина, — он все понял. Так почему же она преследует его и теперь? Что ей от него нужно, что еще у него осталось? Не эта ли страшная, неизбывная тоска, от которой хочется рыдать?
Он вдруг перестал раскачиваться взад и вперед, ощутив горькое возмущение. Почему он допустил, чтобы с ним произошло все это? Год назад, сказал он себе, им не удалось бы запутать его в своей жизни. Он был бы с ними корректен и безличен, а все его мысли принадлежали бы кораблю, только кораблю. А в этом плавании он не был самим собой. Да, после соприкосновения со смертью в прошлое плаванье, после недель в госпитале он не был самим собой. И старик-хирург, коротконогий, морщинистый, тихо насмешливый, знал это. Ведь он попытался рассказать ему о том, как вырвался из долгого мрака, который мог бы стать его смертью, и о том, как люди вокруг него и люди тут, в госпитале, каждый с собственной жизнью, с собственным тайным миром, вдруг обрели для него и собственные лица. Да, собственные лица! И какими чудесными они казались, и как ему хотелось узнать о них побольше. Словно в детском изумлении, все еще радуясь тому, что будет жить, он уверовал, что даже темный страх перед вовлечением в чужие судьбы может быть чудесным, может еще больше опьянить его радостью жизни. Старый хирург выслушал, улыбнулся и сказал: «Конечно, я понимаю. Вы слишком уж приблизились к солнцу. Это ничего. Но если вы слишком приблизитесь к людям, то увидите, что они вас съедят, и от вас ничего не останется. Впрочем, не беспокойтесь, юноша, это у вас пройдет».