Время от времени я спала на огромной кровати с балдахином, обнаруженной в апартаментах доктора. Доктор покинул «Бриатико» последним, он запер ворота и отдал ключи муниципальному клерку в бархатном пиджаке, который приехал из деревни на велосипеде.
Это было в две тысячи восьмом, в середине сентября, когда парк на южном склоне похож на крыло золотистой щурки с черной каймой. Я стояла за стеной конюшни, откуда видны были сторожка без сторожа и главные ворота, на которых повесили железную цепь с замком. Они так долго тянули там, на паркинге, смеялись, вертели друг перед другом руками, что я начала трястись от нетерпения. Наконец доктор пожал бархатному руку, сел в машину и поехал в сторону гавани. Можно было пойти к дому через парк, где клумбы уже заросли какой-то скользкой травой (говорю же, у разрухи свои правила), но крепкие вьюнки еще держались на шпалерах.
Я помню, что запах клематиса был таким густым, что хотелось потрогать его руками. Стеклянная галерея была теперь прозрачной, потому что пальмы отдали в детский санаторий, а заваленный листвой и перегноем пол наконец помыли. Толстые стекла казались голубыми оттого, что солнце стояло в зените и просвечивало их насквозь.
Я решила, что буду подниматься туда каждый день. Потом я буду стоять на балконе бабкиной спальни и смотреть на конюшни, представляя себе черный земляной круг, по которому конюх водит чалую лошадку. И каменного бобра, из пасти которого струится питьевая вода, и веревочные качели, висящие на сосне, и карпов в пруду, которые толкаются и безмолвно хохочут, когда приходишь с пакетиком корма. И часовню, светлеющую сухой камышовой крышей между кипарисовых крон, и бабушку, и маму.
Парадные двери дома были заперты, но это меня не пугало. Они наверняка забыли про задний двор, подумала я, и оказалась права.
В реальности пылают пожары, обугливаются кости молодых женщин, льется кровь стариков, и людей заживо бросают в соль, чтобы она их задушила. В финалах, которые пишу я, ломаются балки и бьется стекло – и только-то! Маркус поднес бутылку ко рту, сделал большой глоток, чуть не захлебнувшись теплой пузырящейся пеной, сунул бутылку в пакет и быстрым шагом отправился догонять процессию.
Итак, весной две тысячи восьмого Пеникелла потерял в «Бриатико» и брата и сына. Неудивительно, что он желает холму зарасти молочаем, а господским хоромам – рассыпаться и вечно оставаться в руинах. И что же, никто не догадывался о том, что нелюдимый клошар, а вовсе не лукавые греки, разорил деревенскую жизнь? Похоже, местный нотариус не одну драхму сунул за щеку, пообещав хранить молчание. И хранил его честно восемь лет. До тех пор, пока Пеникелле не понадобился мотор.
Полосатые капюшоны маячили далеко впереди, за ними шло несколько гонфалоньеров в одеждах братства, потом четверо великанов со статуей Мадонны на заваленных цветами носилках, дальше семенили старушки в черном, надвинувшие кружево так низко, что видны были только поджатые губы.
Возле поворота на виа Пиччони процессия замедлила ход, великаны поставили носилки на землю и обратили лица к одному из священников, тихо читавшему что-то на латыни, остальные медленно собирались вокруг него, заслоняя его полосатыми головами, будто пчелы свою королеву. Теперь заплаканная Мадонна смотрела в сторону Вьетри, откуда должен был появиться ее сын, которого вьетрийцы несли на встречу с ней по извилистой горной дороге.
Ветер подул с моря, подняв мелкую песчаную пыль, а солнце скрылось в пепельной дымке. Маркус почувствовал, что замерзает, и свернул в сторону виа Джакомо, надеясь быстро забежать в мотель за курткой, а заодно еще раз взглянуть на двери почтовой конторы. Он хотел бы увидеть их открытыми, хотя толком не знал, что будет делать, застав почтальоншу на месте, за ее конторкой. Сказать или не сказать?
Какая-то одичавшая мойра пряла для этой девчонки, подумал Маркус. Хрусть – и у нее не стало ни семьи, ни дома, а сама она заделалась безумным флейтистом и понеслась по кочкам. Хлоп – и у нее появился родственник, вынырнувший из хаоса, будто голова пульчинеллы из тряпичного колпака. Если чего-то очень сильно хочешь, судьба пугается и отвечает уклончиво. В случае Вирги судьба просто захлебнулась и долго не могла продохнуть. И теперь я могу постучать ее по спине.
Он еще не был уверен в том, что скажет Пеникелле, добравшись до гавани, но твердо знал, что пойдет туда в понедельник, в два часа дня, как договорились.
Выходя из мотеля с курткой в руке, Маркус бросил взгляд на двери почтовой конторы: заперто. На двери что-то белело – наверное, записка. Ставни на втором этаже были наглухо закрыты. Красный скутер стоял на месте, косо прислонившись к стене, знакомый шлем висел на ремешке, перекинутом через руль. Куда она отправилась пешком? Подойдя поближе, он прочитал надпись на тетрадном листке, приклеенном скотчем к дверному косяку. Почтовое отделение закрыто на три дня: Sabato Santo, Domenica di Pasqua и Lunedl dell'Angelo.
* * *
Далеко внизу, у подножия лестницы, синела полоска воды и виднелись беленые стены рыбного рынка, пустующего уже три дня. Цвета главы: известковый и синий, подумал Маркус, вспомнив комментарии к любимой книге, которые он читал чуть ли не с большей радостью, чем саму книгу. Нет, еще грязно-белый, если Пеникелла воспользовался вчерашним солнечным днем и хорошенько отскреб свою лодку. Тогда дело за мной, и завтра придется добавить в эту главу оттенок красной сангрии.
Поездка за краской оказалась быстрее и проще, чем он предполагал.
Молодой плотник привез его к арабскому магазину и отправился выпить пива на бензоколонку, а продавец, сидевший на фанерном ящике с сигаретой в зубах, встрепенулся, вскочил и повел его прямиком на склад, где не было ни души, потому что рабочие сидели по домам до самого вторника. Облазив все закоулки, они обнаружили банку сангрии, отставленную в сторону, потому что крышка сдвинулась и часть краски подтекла на этикетку. Продавец покачал головой, поцокал языком и выдал огромный непромокаемый пакет с арабской вязью, по его словам, надпись означала: день радости краток.
Маркус вернулся в мотель, прижимая добычу к груди, расплатился с плотником и пошел к себе наверх, провожаемый холодным взглядом Колумеллы. Бутылки с вином у дверей не было, но это его не удивило. Терпение женщины не бесконечно. Подходящая надпись для арабского пакета.
Утром он встанет на два часа раньше, чем обычно, ему нужно завершить одно дело, а потом отправиться в гавань, увидеть клошара и приступить к работе. «Картахена», наверное, стоит на стапелях, поблескивая новеньким винтом, а клошар сидит на корме и покуривает свои замусоленные сигарки без фильтра. Сказать или не сказать? Вирга не встретится со своим дедом, если я промолчу о ней или расскажу с опозданием, где-нибудь в третьем акте, под занавес. Выходит, «Бриатико» уплывает от нее потому, что несколько лет назад она натворила дел, и теперь мне страшно рассказывать старику правду, потому что я не хочу его страданий. Вот тебе, бабушка, и смех богов.
Оставив краску в номере, он переоделся, сунул в карман ножик со штопором, сложил арабский пакет вчетверо и направился к автобусной станции. Мокасинам пришел конец, пришлось идти в пляжных шлепанцах, отыскавшихся на дне сумки. Ужинать он собирался в «Колонне», но перед этим хотел купить вина и выпить его, устроившись на самом краю каменного мола. Выпивку в пасхальное воскресенье можно найти только втридорога на автобусной станции, так уж устроена здешняя жизнь: вроде никак нельзя, но если очень хочешь, то можно.
Финал придется переписывать, а вместе с ним и половину романа, думал он, спустившись на площадь по ступенчатой вико Уголини. Но до этого нужно поговорить с Виви. С ливийским флейтистом. С библиотекаршей. С почтовой девушкой, многоликой, как египетское божество с человеческими ногами, бородой, клешнями жука и крыльями ястреба.
Под навесом на станции толпились деревенские старухи с корзинками, в корзинках виднелись панеттоне и коломбы, аккуратно завернутые в бумагу. Единственная скамейка была занята четверкой марокканских парней, хлебавших вино из пластиковой бутыли, пуская ее по кругу. Бочонок, из которого марокканцы наполнили свою бутыль, лежал в тележке за газетным киоском, а неподалеку отирался его хозяин.
Почему же «Бриатико» не снесли, думал Маркус, проходя мимо неапольского автобуса, почему холм до сих пор не стал виноградником? Что в голове у этого человека? Он мог бы избавиться от гостиницы, продав ее вместе с холмом, но не сделал этого. Вероятно, по той же причине, по которой так долго собирался в Картахену, но все никак не решался отчалить. Старику нужна была семья, он устал жить один, но призрачная Стефания, гуляющая по коридорам гостиницы, и воображаемая колумбийская родня нравились ему больше, чем то, что действительность могла ему предложить.