Наутро проснулся в совершенно ясном и трезвом уме. Хотя на душе и в теле было еще довольно муторно.
Между тем в соседней комнате происходило нечто из совсем другой сферы: кот умирал, кот Валентина Юрьевича — Кружок.
Комната эта была более чистая, чем та, в которой лежал Коля Родимов. Все было прибрано, даже аккуратно. Старинный кожаный диван, шкафы с бесконечными книгами на многих языках, даже на санскрите.
Кот, проживший у Валентина всю свою жизнь, лежал на диване, и глаза его были закрыты. Иногда он стонал. Ветеринар три дня назад объявил, что все безнадежно, лучше сделать укол. Но Валентин Юрьевич отказался. Он верил, что Кружок должен умереть сам, тихо и естественно. Котик действительно мучился достойно. Валентин Юрьевич сидел около него и осторожно гладил черную шубку уходящего; женственно и нежно, словно знал, что нельзя иначе касаться того, кто скоро станет невидимым. Он прощался с котом. В ответ котик, становясь тенью, прощально махал хвостиком, но все-таки стонал, и в глазах его был уже мрак. Валентин Юрьевич разговаривал с котом:
— Я был одинок последние годы, ты знаешь это, Кружок. Я любил только тебя. Помнишь, сколько ночей ты спал у меня на груди, пел свои песни, согревая и жалея?..
Кот вдруг открыл глаза. Вряд ли там оставалось понимание, но скорбь прошла.
— Ты боишься смерти? — спрашивал Валентин Юрьевич. — Нет, я вижу, что не боишься, словно ты уже видишь, куда уходишь. Ты спокоен. А я вот нет, во мне нет тишины. Я не знаю, кто я, зачем я сюда пришел и почему я люблю тебя, хотя я человек, а ты пока еще котик.
Кружок застонал вдруг, жалобно и беспомощно, но с каким-то внутренним согласием, что все идет как нужно, что так надо. Он просто плакал, но не придавал этому бесконечного значения.
— Ну, ладно, надо прощаться, — проговорил Валентин Юрьевич, поцеловал кота и, поглаживая своего друга, который дышал все реже и реже, добавил: — Я хотел идти по лестнице вверх, к Богу, но я сломлен. Кружок. Не знаю, что меня сломило окончательно: то ли по плоти моей, то ли распад этого мира, то ли какой-то изъян в моей душе. Все оказалось бесполезным, — и он указал на книги. — А другим это помогало… Ну, ладно… Сейчас я и не знаю, как жить дальше. Я люблю жизнь и ненавижу ее. Зачем надо было такой ее создавать? Что это, сон, галлюцинация? Неужели так может быть?.. Да, бред это все, Кружок, бред, и слезы наши, и радость, и особенно рождение — все бред. Только одна смерть не бред. Она одна есть… Только я вижу, ты с этим не согласен. Ты отрицательно машешь хвостом. Я ведь знаю смысл всех твоих движений. Единственное, почему я сейчас страдаю, что не увижу больше твои глаза. Что люди? Их можно любить, но от них же и смерть…
…Почему ты не соглашаешься со мной? Ты думаешь, наверное, что ничего страшного с тобой не происходит, что есть только боль, но она пройдет, и ты окажешься там, где будешь опять на месте? Да? Или ты просто покорен высшей силе? Наверное, и смерти нет… Кружок, дорогой, ладно, прощай навсегда… — Валентин на мгновенье прикоснулся головой к нему. — Я еще буду жить без тебя, и, может быть, долгие годы, но я не найду то, что искал. Я буду мучиться и терпеть. А тебя я буду помнить до конца. А потом… Потом — я не знаю что…
Последний раз Кружок махнул хвостом и навеки закрыл глаза.
А через несколько дней Валентину послышалось его «мяу-мяу», такое ласковое и отрешенное, что он заплакал…
Коля Родимов слышал весь этот разговор с умирающим котом. Он встал и молча вышел из квартиры. И, проехав на автобусе, оказался в поле, совсем ясный и трезвый, но уже другой. Кругом опять было бесконечное пространство, голубые леса на горизонте, бездонность в небе и бездонность на земле; словом, непостижимая Россия.
И Родимов пошел навстречу этой бесконечности.
…После того как тот мир, в котором мы живем, исчез, после того, как исчезли и многие другие миры и прошел невыразимый поток космического времени, тот, кто был «Валентином Юрьевичем», и тот, кто был «Кружком», встретились снова — «там», где не было уже ни земного времени, ни чисел, ни человеческого ума. И кем они стали — существами ли, бесконечным разумом или посланниками неведомого, — невозможно выразить на нашем языке.
Но все-таки, прибегая к нашей земной символике, можно сказать, что они долго хохотали, глядя друг на друга, ибо в их сознании промелькнула бесконечно далекая картина: Валентин Юрьевич, комната, книги и умирающий котик.
Григорий Петрович Гуляев, крупный мужчина лет пятидесяти, умер. На этом свете осталась от него в однокомнатной квартире жена — Наталья Семеновна, лет на десять моложе его, сынок Вова восьми лет и, кроме того, некоторые родственники, в том числе и такие близкие, как родная сестра — Елизавета Петровна, живущая Бог знает где.
— Зря, зря Гриша умер, — говорила одна такая родственница, старушка Агафья. — Преждевременно, можно сказать…
— А кто же свое время знает? — возразила другая родственница, покрупнее телом. — Нас ведь, паразитов, не спрашивают, когда нам умирать.
Жена Наталья Семеновна ничего и никому не возражала, только вздыхала, думая о грядущем. А мальчик Вова вообще ни во что не поверил и решил, что папа просто уехал — в далекое-далекое путешествие и что он, мальчик Вова, тоже за ним скоро последует — туда, где папа.
Между тем нужно было организовывать похороны. На дворе уже стояли девяностые годы, конец второго тысячелетия, время невероятно тяжелое. Но Григорий Петрович был лицо ответственное, служивое, и организация, где он трудился, помогла. Хуже всего оказалось с могилой: место еле нашли, но зато на приличном, даже веселом кладбище. Верующий ли был Григорий Петрович или нет — насчет этого никому ничего не известно было, даже непонятно. Но по крайней мере гражданскую панихиду подготовили по правилам.
Она состоялась в клубе велосипедистов — там на первом этаже расположился громадный зал, окна которого выходили в зеленый, уютный и в меру поганенький садик. Гроб поставили у задней стены зала — прямо против входа. Были цветы, даже знамя и не так уж много людей. (Наталья Семеновна решила Вовку своего не пускать и отправила его на дачу к двоюродной бабушке.)
В гробу Григорий Петрович постарел и вместо своих пятидесяти выглядел лет эдак на сто, а то и на все сто десять. Кожа вдруг одрябла, словно провалилась, глаза были закрыты — но с какой-то нездешней уверенностью и даже твердостью, что-де они уже никогда не откроются. Руки тоже были сложены с полной уверенностью, что они уже никогда не разомкнутся.
Плакали — средне, одна только супруга, что вполне естественно, рыдала, да еще сестра. Мамы и отца у Григория Петровича уже давно не было. Двое друзей вообще не пришли. Почему-то появилось человек пятнадцать — из спортивного общества велосипедистов — совсем никому не знакомых людей.
— Шляются тут всякие, — недовольно ворчала бабка Агафья. — Покойник ведь не пьяница был запойный, чтобы знать всю Москву, всех собутыльников. Он был человек тихий, ответственный. О семье заботился.
— Безобразие, да и только, — подтверждала другая родственница. — Покоя даже в гробу не дают. Так вот и всю жизнь маешься, маешься, кричишь, ищешь чего-то, а потом и вознаграждения никакого нет, одно хамство. Ляжешь в гроб — и тебе же в морду наплюют…
— И не говорите, — шептала третья родственница, — ребята-то эти, незнакомые, наверняка навеселе…
А на дворике между тем, за кустами, расположились двое соседей Григория Петровича — Николай и Сергей, расположились для выпивки.
— Ну что ж, помянем, — сказал один.
— Помянем, — ответил другой.
Помянули, выпили, а Сергей вспомнил:
— А покойник-то нехорошо себя вел перед смертью…
— Почему нехорошо? — насторожился Николай.
— Драться все время лез. Чуть что — в морду, хотя и больной уже был, все понимал, к чему дело идет.
— Не может быть, — ужаснулся Николай.
— Факты, — упрямо подтвердил Сергей, потом задумчиво добавил: — Может, жизнь такая пошла, крутая.
— Да чего ж перед смертью в морду?
— В самый раз. Но не думай, что он только хулиганил. Когда один оставался в квартире, криком кричал, я слышал, у нас стенки тонкие.
— Людей всех жалко, — проскрипел Николай. — Не мог он, наверное, понять: как это — тело — и вдруг его нет. У него тело было добротное, не то что…
— Помянем, — проскулил Сергей, и они помянули.
Между тем в зале наступило какое-то затишье. И тогда у входа появился сам Григорий Петрович, живой. Незаметно так появился, тихо, как словно вошла потусторонняя птица. Сначала никто и внимания не обратил: ну, вошел человек, наверное, собутыльник, хочет проститься с Григорием Петровичем, который в гробу. Сам Григорий Петрович, или, вернее, Григорий Петрович, который в гробу, и не пошевелился: лежит и лежит. Сразу видно: мертвый человек. Но живой Григорий Петрович все к нему подвигается, медленно, но верно. Наконец жена первая закричала: