Она прошла еще несколько ярдов и остановилась на том месте, где когда-то выступал Перевертыш Норман. Намеренно, с максимально возможной точностью, поставила ноги на то место, где обычно стоял он. Затем зажмурилась и попыталась на какую-то долю дюйма повернуться налево. Однако ее, казалось бы, предельно медленное вращение на самом деле было чересчур быстрым и доступным глазу.
– Перевертыш Норман, – произнесла она вслух. – Куда исчезают волшебство и красота, когда их изгоняют из нашего мира?
Возле решетки снова мелькнуло что-то пурпурное. Однако выяснять, что же это такое, у Эллен Черри не было никакого желания. Она продолжала стоять на прежнем месте, чувствуя, что ей на лоб налипла снежная почтовая марка (как будто ее собирались отправить почтой на Юкон), и размышляла о Перевертыше Нормане до тех пор, пока думать стало не о чем. Затем, вспомнив о газетах, которые она только что пробежала глазами, Эллен Черри задумалась: «Почему мы превращаем нашу жизнь в такой же кошмар, какой творится на Ближнем Востоке?»
Танец закончен. Все покрывала Сброшены. Каскад прозрений завершился. Внутренний голос стих, и это было прекрасно, он и так дал ей больше чем достаточно советов, более чем достаточно понимания, более чем достаточно того, что можно было постичь самой. Тем не менее Эллен Черри подумала, что еще когда-нибудь обратится к нему. Стоя на следах Перевертыша Нормана, она снова зажмурилась и принялась мычать что-то невнятное, имитируя музыку, которая весь день наполняла помещение «И+И».
Йе йе йе йе йе
Нина Нина, йе, хей.
Как там дела на Ближнем Востоке? Почему от них все сходят с ума? Почему все это так ужасно? Неужели все это настолько безнадежно? Хотелось бы знать.
Довольна долго Эллен Черри не слышала ничего, кроме звуков беснующейся толпы, праздновавшей победу в футбольном матче. Это не удивляло ее. Она стряхнула с носа снежинку (Антарктика, двадцать два цента). Что, собственно, ей ожидать? Но неожиданно в ее сознании начал оформляться ответ – медленно, органично, подобно пчелам, строящим свои соты.
Задумайся над анатомией Ближнего Востока, сказал ей внутренний голос. Разве не называли его Плодородным Полумесяцем, первобытным чревом, давшим жизнь всему человечеству? Посмотри же на него сегодня, подумай о нем. Из всех мест на нашей планете Ближний Восток – самое лихорадочное, самое жгучее, самое болезненное, самое измученное, самое напряженное, самое кровавое, самое травмированное, растянутое до такой степени, что может порваться в любую секунду. Оно тебе ничего не напоминает? Проблема Ближнего Востока есть не что иное, как нескончаемые родовые схватки. Мир рожает, а Ближний Восток, очевидно, – та самая утроба, из которой, если не произойдет выкидыша, должно родиться новое мироустройство для всего человечества. Роды эти затяжные и трудные, и состояние может ухудшиться прежде, чем будет услышан первый крик, однако за Ближний Восток переживать не стоит: нечто великое, нечто волшебное, нечто совершенно невообразимое нарождается там на свет.
Ты что, прикалываешься надо мной? – спросила Эллен Черри, однако в этот самый момент мимо промчалась машина, битком набитая молодыми громкоголосыми глотками, из которых вырывался счет только что завершившегося матча, и она больше ничего не услышала, как и не произвела на свет никакой другой подходящей мысли.
* * *
Наследующий вечер она вылетела в Иерусалим. Часть расходов ей оплатила Пэтси, часть – Спайк Коэн. Оба благодетеля отвезли ее в аэропорт имени Джона Ф. Кеннеди и проводили на самолет.
По пути из аэропорта домой сидевшие на заднем сиденье лимузина Пэтси и Спайк влюбились друг в друга. Немного позднее они поженились и перебрались жить в Бруклин-Хайтс, где Пэтси стала брать уроки танца живота и где ее знаменитые белые сапожки удостоились вполне заслуженного внимания.
Сама мысль об этом в один прекрасный день вынудила Эллен Черри расстаться со своим давним пристрастием к хорошей обуви.
* * *
Ржавый металл привлек внимание утреннего солнца – точь-в-точь как брошка с рубином притягивает к себе вожделенные взоры грабителя. Будь Жестянка Бобов человеком, он(а) потянулся(ась) бы и зевнул(а). Над Иерусалимом – городом, который, то в одном состоянии отчаяния, то в другом, повидал на своем веку уже немало самых разных дней, – занимался новый день. Примерно в двух сотнях ярдов западнее Яффских ворот, в груде камней, жестянка с консервированными бобами, или, вернее, то, что от нее осталось, приветствовала новый день проржавевшим, неодушевленным эквивалентом улыбки.
Раковина не сумела уберечь Жестянку от соленых вод Атлантики, и те сделали свое недоброе дело. Процесс окисления обволок поверхность консервной банки подобно тому, как оранжевая варежка обволакивает руку, после чего за дело взялось разложение.
– Я как тот старый усталый бродяга, сидящий возле железнодорожной колеи, – пояснил(а) Жестянка Бобов своей славной спутнице Раковине. – Старый ржавый хлам, ни на что не годный, разве что исполнять на губной гармошке дрянной блюз.
Эта жалоба, конечно же, была в лучшем случае неискренней, в худшем – полностью притворной.
Надежда на то, что сухой и жаркий климат Израиля продлит жизнь Жестянки этак еще как минимум на полгода, не могла изменить печального факта: консервная банка доживала свои последние дни – ржавая, треснутая, мятая, давленая, жиденькая, как бакенбарды козла. И все-таки последнее местообитания пришлось Жестянке Бобов очень даже по вкусу. Дело в том, что Жестянка полюбил(а) – да что там! – проникся(лась) обожанием к статуе Палеса.
Как только оба оказались на родной земле, Раскрашенный Посох и Раковина без особого труда нашли друг друга. Талисманы пригласили Жестянку перебраться вместе с ними к Куполу на Скале, где они теперь тем или иным неофициальным образом устроились в ожидании грядущего строительства Третьего Храма, какую бы форму тот ни принял. Хотя Жестянка Бобов и был искренне благодарен(на) им за участие в его(ее) судьбе, тем не менее приглашение он(а) отклонил(а):
– Я буду тут, поблизости. Какая вам от меня польза? А Мессии, вздумай он или она принять телесный образ, совершенно не нужен под ногами ржавый хлам вроде меня. Да и вообще мне здесь, на площади, очень нравится. Вы только посмотрите на эту статую! Как она игрива, как причудлива, как полна жизни! А главное, она двуполая! Настоящий бисексуал! Этот осел побил все рекорды. Это мой иерусалимский храм!
Солнце поднималось все выше и выше над самым почитаемым, самым кровавым городом мира. В Иерусалиме солнце чувствовало себя как дома. Здесь у солнца были некие связи. И хотя Жестянка Бобов проделал(а) долгий путь через всю Атлантику, он(а) тоже чувствовал (а) себя здесь, как дома. Жестянка сидел(а) на камнях, как то и полагается неодушевленному предмету, – наслаждался-(ась) солнечным теплом, восхищался(ась) Палесом, наблюдал за людьми, пришедшими сфотографировать андрогинного осла или ткнуть в него пальцем. Надо сказать, что кое-кто делал это с явным возмущением.
Примерно в это же самое время Жестянка увидел Бумера Петуэя. Он(а) заметил(а) его не потому, что ему(ей) вспомнилось их совместное путешествие в индейкомобиле – тем более что сейчас Бумер был загримирован, и в нем едва ли можно было узнать того парня, который, основательно и немного комично отведав жены, бросил Жестянку на произвол судьбы в пещере, – а скорее обратил(а) внимание на его походку.
– Ну разве не странно, – сказал(а) он(а) своей сиделке и компаньонке, – каждое утро примерно в одно и то же время сюда приходят и бродят вокруг памятника самые разные люди, а вот походка у них совершенно одинаковая. Чудеса, да и только! Где еще такое бывает?
Эллен Черри Иерусалим показался довольно обычным местом. Там, где она сидела – в разросшемся саду вокруг небольшого каменного домика, который Бумер делил с Амосом Зифом, – векторы культов Смерти, прошлых или нынешних, ее не достигали. Для февраля солнце грело довольно сильно, приятно будоража кровь. Свет же был просто невероятно прозрачен. Из поросшего травой дворика открывался вид на поле розмарина и чертополоха. Медуница самым что ни на есть бюрократическим образом оплела кусты персидской сирени и искривленные стволики сосен. Птицы своим жизнерадостным чириканьем доносили до ее слуха послания куда более древние, чем пророчества, куда более древние, чем туризм, и даже мохнатые черные сороконожки, ползавшие по осыпающейся каменной кладке, которой был обнесен сад, казались милейшими созданиями. Эллен Черри потихоньку попивала чай, перелистывала страницы своего мысленного блокнота для эскизов и каждой порой, которую могла открыть, Впитывала древний золотистый свет.
Эллен Черри ожидала возвращения мужа. Каждое утро, после любовных утех и завтрака, Бумер, порывшись в своей шпионской сумке, извлекал оттуда новый маскировочный комплект и отправлялся к площади перед Яффскими воротами Старого города – дабы убедиться в том, что за минувшую ночь никто не взорвал, не осквернил и не подверг официальному запрету его детище.