— Ты в каком классе? — вдруг грянул женский глас, и Витя отпрянул от захватывающих очков. И не провалился сквозь землю только потому, что в прысканье веселой библиотекарши различил явную симпатию. — Так тебе уже давно пора читать «Юность»!
«Юность», «Юность»… Жизнеутверждающие обложки, на которых бросалось в глаза прежде всего что-то юное, щемящее, манящее и лишь потом — производственное, государственное. Парень с девушкой на скале над таежным озером (у нее обязательно развевается что-нибудь ранящее, женское — косынка, подол платьица…) — а рядом теодолит на треножнике: счастье юности, любви неотделимо от работы — щемящая зависть ясно говорила Вите, что это чистая правда: чего бы он ни отдал, чтобы оказаться на месте этого парня (не «Над озером» — «Над котлованом»). Простецкая смеющаяся девчонка в завораживающих веснушках, каждая с двушку, — а вдали коровник и трактор «Беларусь» с прицепом. (И тоже не такие, как на «Огоньке», а будто с чертежа — видно, с умыслом, до которого ты должен еще дорасти.) Утирает лоб лыжник, рядом с ним грациозно прогнулась на палках его подруга, особенно тоненькая на фоне могучего «МАЗа» и черных скал в белых треугольниках снега (и солнце нарезано дольками, тоже неспроста). Мужской и женский профили на фоне взмывающей ракеты — он привычный воин-освободитель, но она уже очеловечена, наделена наивным вздернутым носиком. Даже черные, белые, желтые юноши и девушки, выставившие перед собой плакаты «Мир», «Frieden», «Peace», при всей их плакатности смотрелись студентами-симпатягами, — оказывается, и борьба за мир вовсе не школьное занудство… А вот отчаянный парень, ухватясь за сосенку над обрывом, тянется к цветку для тоненькой девушки (ветер треплет ее платьице, алое, как пионерский галстук), вдали же — стройная плотина, и всюду прелестью одного заряжается и другое. «На землю рухнул Голиаф, как ствол тяжелый дуба… И ты, победу одержав, великой стала, Куба». Это еще было подозрительно гладко, но вот когда поэт, которого ругают в газетах (уроки «цыганочки», смущавшей Витю непривычной свойскостью), слушает зов кубинской революции не как-нибудь, а осиянно … Витя два раза перечитывал это слово. Прежде он и не подозревал, до чего ему хотелось, чтобы все, чему его учили, и впрямь было на свете, только настоящее — настоящая революция, настоящий социализм, настоящие коммунисты: сам не догадываешься, как ты устал жить в мире унылой лжи, а барбудос — вот они, прекрасные, мужественные. У писателей «Юности» и наши ребята были хоть и не очень похожи на настоящих, но все-таки по-своему живые, с какими-то шуточками, словечками вроде «железно», и хотя в Бебеле так никто не говорил, Витя все равно понимал, что имеется в виду: снаружи молодежь вроде бы чуваки и чувихи, но в решительную минуту, как и отцы их из более старых книг, они пойдут на нож, защищая склад от бандита.
Носил он брюки узкие, читал Хемингуэя — вкусы, брат, не русские, внушал отец, мрачнея, — Витя даже решился попросить Хемингуэя у игривой цыганочки, и та насмешливо приподняла безукоризненно причесанную антрацитовую бровь: о, поди достань!.. Но, собственно, Вите и так было понятно, что Хемингуэй — это что-то поверхностное, вроде узких брюк, а суть все равно откроется в подвиге: могила есть простая среди гранитных глыб — товарища спасая, «нигилист» погиб. Дневник его прочел я, он светел был и чист, — не понял я, при чем тут прозванье «нигилист». Витя тоже не очень понимал, как связан погибший с сочинениями на тему «Отцы и дети», но в высоком и не требуется понимать все.
Витя уже научился сразу же чуять нечто многозначительное в какой-нибудь меленькой маленькой заметке «Жан Поль Сартр в гостях у „Юности“» (брюзгливый иностранец с отвисшей сигаретой, но понимающему человеку сразу ясно, что Сартр — это, видно, не хрен собачий). Взаимоотношения отцов и детей во Франции, сказал Ж. П. Сартр, обусловливаются, мне кажется, исключительно причинами биологического характера, меня интересует, в каких формах проявляется эта проблема у вас. Подробно на вопрос гостя отвечали В. Аксенов, А. Гладилин, С. Рассадин, Б. Сарнов (имена эти Витя запомнил на всю жизнь — так они были значительны). В их выступлениях прозвучало твердое убеждение, что творческие дискуссии среди писателей и художников разных возрастов не являются спорами между поколениями. Это споры единомышленников. Молодежь у нас продолжает дело своих отцов и дедов. Вместе с партией, со всем нашим народом она активно борется с теми, в ком еще силен дух, порожденный культом Сталина, с догматиками и начетчиками, которые не могут понять, что после XX съезда КПСС в нашей жизни произошли колоссальные изменения.
Витя вчитывался в эти слова с таким радостным предчувствием, что, обладай он склонностью к скептическим философствованиям, он скорее всего признал бы, что чтение «Юности» утоляет его тайную мечту полюбить ту силу, во власти которой он оказался. Крайне смутно, разумеется, но он представлял государство чем-то вроде еще одного невидимого, но всеобъемлющего аллигатора и старался только не встречаться с ним взглядом. И вдруг оказывается, что, подняв глаза, ты видишь что-то сердечное или праздничное…
Пожалуй, даже коммунизм… Вот бригада, скажем, коммунистического труда — это вовсе не безжизненная «наглядная агитация», а славные полудевушки-полутетки — в брезентовых рукавицах, в ватных штанах, но с удалыми застенчивыми улыбками — и косы, прядки из-под косынок…
Хотя и невозможно испытывать человеческие чувства к тем, кто вечно воодушевляет и организовывает, вечно шагает от победы к победе, — зато полукрамольные напоминания о жертвах… Ведь коммунисты-то прежде всего всегда бывали главными жертвами — то белогвардейщины, петлюровщины, махновщины и всякого такого, то кулачества, а то и сталинских репрессий — это была самая трагическая страница: артиллерия била по своим. Но в тебе, Колыма, и в тебе, Воркута, мы хрипели, смиряя рыданье: даже здесь никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами. Это были настоящие коммунисты — всклокоченный Орджоникидзе перед микрофоном, умно смеющийся Киров…
Мир этот оказывался в своем роде ничуть не менее поэтичен, чем притон, где танцевала крошка Джанель, — Вите так недоставало близкой души, способной разделить его переживания! И чтобы у нее развевался хвостик косынки и выбивалась из-под него вьющаяся прядка. Витя дошел даже до того, что принялся читать стихи. Начал он с пародий — они были особенно таинственны, в них перешучивались о чем-то страшно завлекательном, о чем он не имел понятия, но стоившем же, стало быть, того, чтобы перешучиваться на глазах у тысяч и тысяч читателей. «Сонет взошел на нет. Но что взошло на да?» — приводились совершенно непонятные строчки для передразнивания — однако что-то же и они означали? Он искал разгадку в следующей за ними пародии, но выносил из нее лишь чувство, что присутствует при разговоре подтрунивающих друг над другом небожителей. Совсем уж конфузно вспомнить, но две-три наиболее загадочных пародии Витя однажды даже прочел матери вслух, и в тот раз ее строгости лишь с большим усилием удалось одолеть растерянность.
В нормальных же стихах его больше всего удивляло, с каких высот удается поэтам бросить взгляд на такую обыкновенную вроде бы землю. А с виду на фотографии — ничего особенного: костюм, галстук, иногда усы как усы, а то и распущенные губы, и вдруг — «я знаю ту силу, что кружит с рождения шар земной». Или: «И все же наши с вами корни земле распасться не дают». Особенно полюбились ему стихи, начинающиеся как будто бы с вызова, скандала — «расползаются слухи, будто лава из Этны: в моду входят узкие брюки, в моду входят поэты!» Чтобы тревога тут же оказалась ложной: «Если Родину свою любить мода, с этой модой смерть меня разлучит!»
Когда мужики ряболицые, папахи и бескозырки шли за тебя, революция, то шли умирать бескорыстно, — в этом уверял поэт, которого постоянно долбали за любовь к революции, настоящей революции, и уверял не гладенько, вприпрыжку: «Рабочий катит пулемет, сейчас он вступит в бой, кричит народ: долой господ, помещиков долой!» — а неуклюже, чтобы искренности приходилось пробиваться сквозь неумелость, если бы Витя сочинил такое — «бескозырки»-«бескорыстно» — его бы обсмеял любой бебельский пацан: ни в складбушки, ни в ладбушки — толстым …ем по макушке, не просекши, что эта-то нескладушность и убеждает: есть, есть, и не где-нибудь, а именно в той стране, где ты живешь, место и подвигу, и бескорыстию, и самоотверженности, и… И любви, как ни трудно выговорить это слово.
И вот обманутые девушки пишут в «Юность» — каждый день по нескольку мешков: «Он настаивал, и я уступила» (как можно на этом настаивать?..), «А есть ли еще на свете настоящая чистая любовь?», «А можно ли вообще верить людям?». Им отвечал сам Р. Фраерман, сочинивший книгу «Дикая собака Динго», одно название которой почему-то Витю страшно волновало, но в библиотеке «Собака» эта тоже не водилась, однако создатель ее, очевидно, все же существовал, ибо собственноручно давал ответ этим — Витя уже и сам не знал, чистым страдалицам или гадким распутницам: почти все эти знакомства, отмечал Р. Фраерман, произошли на танцах, ни одно письмо не упоминает, что встретились молодые люди в библиотеке, в кружке, на занятиях, у хороших знакомых, у друзей, в письмах удивляет какая-то духовная нищета, словно дело происходит в каком-то дремучем лесу, где не видно ни синих манящих просторов, ни пленительных далей, ни высокого, великого неба. Отчаяние понятно на Западе, где молодежь, утомленная бессмысленностью своей жизни в мире, лишенном величия и надежд, поражена ядом неверия и нигилизма, а в нашей стране…