Родившийся и выросший на окраине империи — на самой западной ее части, раздувающимися ноздрями я чуял эту границу русской истории и истории остального мира, на этом перекрестке-пограничье, возможно, и скрывалась истина, рождалась разница, высекалась энергия из взаимодействия потенциалов, как в биметаллической пластине в холодильном агрегате, деформируемой температурой и задающей режим работы в ту или иную сторону. Спустя годы я превращусь в баскака, буду летать по окраинам империи — литературный визирь и московский подьячий, — верный проводник ее политики, сканируя встречающихся авторов по принципу свой — чужой, чтобы выделить своего и вручить ему ярлык на княжение, на издание книги, на перевод; я буду заниматься селекцией талантливых и молодых — «молодой гвардии», вырывая ее из завистливого болота провинции, окраинной немочи и безнадежно удушающего окружения, устраивая в Литинститут и ВЛК, подыскивая переводчиков и сам пробуя переводить по подстрочнику прозу, рожденную этим солнцем и этой землей в безводье и редких оазисах. Самые талантливые и молодые из моих желторотых, которых я поднимал на крыло, теперь лауреаты и классики, стоит только войти в Рунет и набрать имена, некоторые из них оказывались почему-то самыми неблагодарными, с наступлением новейших времен возглавившими колонны восставших мамлюков и мюридов, поливающих московську орду на чем свет стоит, такой вот почему-то возникал эффект; я оказывал, таким образом, империи медвежью услугу, выбирая лучших, принимал чужих за своих — видать, с кодами что-то происходило, с кодами распознавания, ориентировки в истории и культуре, весте и осте.
Начитавшись в кунге Толстого, переполненный волнением, уходил среди ночи бродить по дивизиону, отвечая: «Запросчик!» — на оклики караульных на позициях и у спецукрытия Панцирь для А-изделий; устремленные за горизонт раковины антенн кабины «П» немотствовали, привычно отыскивал мою — определяющую воздушную цель «по углу», приласкивал взглядом, ракеты на пусковых выглядывали из профильных окопов под 45, посеребренные луной, добавляющей невесомого серебра в дюраль; из темноты вдруг выдвигалась неразлучная парочка, сайгак Байк и его верная тень — немецкий овчар Дембель, тыкались в руки, ожидая гостинца, совал Байку сигарету прямо в его пасть с болтающимся губчатым носом, которую он с привычным удовольствием сжирал, Дембель обходился поощрительным похлопыванием по холке. Два зверя сопровождали меня в прогулке под звездами — прибившийся к дивизиону хромой сайгак, научившийся выпрашивать подачки, и жизнерадостный пес по кличке, ласкающей ухо солдата. Зимой сайгаки мигрировали на юг, обтекая дивизион с двух сторон, как приливная черная волна обтекает скалу, я с вышки звонил в караулку, начкар командовал — Бей!, и я начинал садить пулю за пулей — тяжелую имперскую пулю на 7.62, пробивавшую сайгака насквозь, которой на смену скоро придет легковесная 5.45, принятая вдогонку за натовцами.Главным призом было даже не мясо, слишком пованивающее, а рога сайгачьи, идущие на поделки.
Байк дружелюбно бодался рогами в бок, требуя вторую, третью, на третьей сигарете удовольствие заканчивалось, оставшиеся в пачке три, поделившись по-братски со зверем, оставлял себе до утра; из-за горизонта доносился гул очередного пуска, подсвеченный заревом, и невидимая ракета уносилась кометой, растворялась в звездном небе, отмечая крестообразной вспышкой отстрел боковушек ускорителя (когда прошивала невидимое облако — промоина озарялась изнутри, облако вспыхивало вдруг все разом, до последнего кристалла, перемножая их отраженным светом), словно превращалась в одну из этих бесчисленных оспин на небосводе, прилипая к нему и меняя карту неба хоть на грош, чиркали падающие метеориты спичками, неслышно тарахтя, проплывали по орбитам точки спутников. Звездное небо жило своей жизнью, дышало, шевелилось, прирастало огнями и зорями, казалось городом, огнями города, — навалившееся звездным брюхом прирученное небо Байконура, откуда впервые в истории человек шагнул в черную дыру космоса и, обогнув шарик за 108 минут, вернулся невредимый. Все мое детство прошло под знаком этого неба, от первого спутника в 57-м, следы которого, задирая головы, мы искали в ночном галицийском небе подростками, взобравшись вместе с отцами на крышу нашей гарнизонной трехэтажки, словно эти лишние десять метров добавляли зоркости нашим глазам, до апреля 61-го, взрыва всенародного. Отец говорил, что так радовались только в последний день войны, как радовались полету этого майора Гагарина с такой улыбкой и неустоявшимся детским голосом. На этой улыбке кончилась война с послевоенной разрухой, голодом, холодом, бытовой скученностью, вереницами ранбольных, слепых-увечных на тележках с подшипниками, безвременными смертями угасающих отцов с рваными отметинами на телах, война тянулась еще долгие шестнадцать лет и доподлинно известна дата, когда она окончилась, — 12 апреля 61-го. Год за годом история мiра прирастала новыми пусками: первая женщина в космосе, первый выход человека в скафандре, первый групповой полет, Комаров, Егоров, Феоктистов — экипаж машины боевой неслось с телеэкранов и из радиоточек, космонавты-летчики планировали из космоса прямо за столик новогоднего «Голубого огонька», любимцы страны; чтобы понять, что тогда значил космос, надо окунуться в то время всеобщего запойного чтения фантастики, бытовой скудости, бедности, медленно преодолеваемой бедности, белые булочки как лакомство в 63-м нам раздавали в школе строго по одной, огромная страна напрягалась, вовлеченная в военную гонку с самыми развитыми странами мира, то есть в войну с мiром, заведомо обреченную, еще не веря в поражение, лишая своих детей хлеба-игрушек, а солдат — белков и витаминов, в первые полгода солдатчины на углеводах набрал 6 кг, голод по духанке был лютый, воровали хлеб из хлебовозки и офицерской столовой, овощи из хранилища, кормились посылками и из солдатских ларьков, запасаясь на все 3.80 сгущенкой, поглощая сгущенку с дрожью в коленках, так хотелось сладкого, совсем слабые доедали из тарелок за другими…
В домике Гагарина на 2-й площадке крохотая комната спальни, тумбочка, радиоприемник, несоразмерный портрет Ленина, нависающий над кроватью — узким казенным ложем с панцирной сеткой и подушкой уставным уголком, на которое он ляжет лейтенантом, а встанет майором, перепрыгнув через капитана (Гагарин никогда не был капитаном — не носил самое бравое звание и самые звонкие погоны в четыре звезды!), на двери распишется, положив начало традиции (дверей скопилось уже с полдюжины, исписанных сверху донизу), сядет в скафандре в автобус, по пути попросит остановить в степи и помочится впрок, положив начало традиции — распечатав в скафандре гульфик, мочить колесо автобуса перед стартом, махнет рукой и скажет «Поехали!». Из переговоров Гагарина с ЦУПом: Королев: Счастливо, дорогой. Гагарин: До свидания. Королев: Счастливо. До встречи. Гагарин: Сегодня. В Куйбышеве. Королев: Прилетай! Гагарин (смеется): Ладно.
Космонавт номер два Герман Титов едва не попал под поезд: капсула с космонавтом опустилась в тридцати метрах от идущего на всех парах экспресса. Вот был бы анекдот. Андриана Николаева за четыре дня до старта укусила на рыбалке щука, рука стала нарывать, хирург удачно вскрыл нарыв и, после некоторой заминки, Николаев был допущен к полету. Фильм «Белое солнце пустыни» смотрят за день; если старт переносят на день, на два, на три, — строго ритуально смотрят и раз, и другой, и третий. С тех пор как красноармеец Сухов поселился в просмотровом зале, ни один космонавт не погиб. Меня призвали в мае 71-го, а в июне из-за клапана нелепого в спускаемой капсуле погибли Добровольский, Волков, Пацаев, огромный полигон погрузился в траур, хмурые офицеры, сердитые сержанты, отпечаток катастрофы на всем — вялых разговорах в курилке, в Ленкомнате перед ТВ, падении аппетита, интереса к кино, книгам… А «Белое солнце пустыни» байконурцы любят за натуру: пески, солнце проливное, жара, восток — все, как на Байконуре, вот в чем секрет. Федор Сухов — байконурец и солдат пустыни.
Как-то замполит вызвал меня в кабинет и в присутствии командира вручил необычное письмо — простой тетрадный лист, сложенный в виде фронтового треугольника. Ни он, ни командир не смогли отказать себе в удовольствии — посмотреть на реакцию солдата, получившего треугольное письмо. Никто ни о чем не спрашивал и ничего не говорил — все было ясно и так: написанный корявой старческой рукой адрес, пляшущие буквы, сложенный особым манером листок, который я машинально развернул, как бумажного голубя, вызывающий лавину памяти, памяти исторической — не такой уж далекой. Брошенное в почтовый ящик приволжской деревеньки бабушкино письмо достигло внука. А что без марки — так письмо-то солдатское, они все шли без марок. Видно, не нашлось в тот момент конверта под рукой, вот и свернула бабушка письмецо внуку таким же манером, каким складывала сыну — по старой памяти. Больше таких писем бабушка мне не слала, к радости моей, копеечных конвертов хватало. Надо было, наверное, сохранить то письмо, я это понимал, что — надо. Не сохранил.