– А разве в полях кузнечиков нет?
– Только не на такой высоте.
– Откуда же она, если так ненавидит кузнечиков?
– Из Парижа. У них там, в Париже, кузнечиков пруд пруди.
– Что-то я ни одного не видел.
– А ты долго там был?
– Два дня.
– Два дня – не срок. Но все равно, инвазия начинается только в конце мая – начале июня. Мисс Маевска жила там круглый год и каждый раз в начале лета страдала от жестокого эмоционального расстройства.
– Зачем вы мне об этом рассказываете?
– Здесь все об этом знают. В августе ее семья имела обыкновение ездить на юг Франции, и, когда ей было четырнадцать, там случилось нашествие саранчи, из-за чего она здесь и оказалась. Весь Прованс кишел этой чумой, и это было свыше ее сил.
– Она француженка? Что это за имя – Маевска?
– Она польская еврейка, но она, да, француженка, хотя если прислушаться к ее речи повнимательнее, то можно обнаружить незначительный акцент.
– Понимаю.
– Думаю, пока еще нет.
Хоть я и продолжал неустанно практиковаться во время Второй мировой войны, но именно в Шато-Парфилаже меня научили (и это очень тесно ассоциируется с годами моего свободного заточения там) кочевническому применению одеяла. Марлиз почти и не знает, что такое одеяло, но там, вверху, где воздух разрежен, а снежная буря в любое мгновение готова наступить на пятки сверкающему летнему солнцу, носить одеяло просто необходимо.
Одного одеяла густой виргинской шерсти, туго связанного, достаточно длинного, чтобы сложить его вдвое или даже вчетверо, и накинутого на плечи в качестве пледа, было достаточно и для зимы, и для лета. В комнатах у нас не было ни каминов, ни, разумеется, современного центрального отопления; истинным наслаждением было сидеть укрытым в складках одеяла, занимаясь уроками или, как мисс Маевска, играя на фортепиано.
Я не видел мисс Маевску, но почти всегда слышал ее игру, даже если порой она была очень тихой. Я думал было, что встречу ее за обедом, но, поскольку нас обуревали навязчивые идеи и мы находились в приюте для душевнобольные, кормили нас на монастырский манер, каждого в его холодной комнате.
Первое задание, предложенное мне отцом Бромеусом по причинам, который: он мне не раскрыл, но которые позже представились мне совершенно очевидными, состояло в том, чтобы заучить наизусть телефонный справочник Цюриха. Я и по сей день могу припомнить имена и номера, которые больше не связаны между собой и навеки утеряны, но в давние времена ускоряли биение сердец у юношей и девушек, когда они видели на странице те цифровые коды, что способны были перенести их голос в дома их возлюбленных.
Целью отца Бромеуса было так натренировать мой мозг, чтобы он мог вбирать в себя разнообразную информацию. Это было французской частью того образования, что я получил в Шато-Парфилаже. Я до сих пор могу сказать вам, что атомный вес кобальта составляет 58,93, что железнодорожный вокзал в Невшателе находится в 482 метрах над уровнем моря, что слово «слава» Шекспир употребил 94 раза, что дифтонг по-итальянски будет звучать очень похоже, что (хоть я и не могу сказать вам, кто изобрел пикули) в 1786 году Иоганн Георг Пикуль изобрел газовую лампу и что 13 марта 1900 года Робертс совершил знаменитый бросок к Блумфонтейну.
Отец Бромеус представил мне для запоминания так много таблиц, списков, текстов, фотографий, картин и музыкальных композиций, что каждый день мне приходилось заниматься этим часами. Вскоре я овладел искусством быстрого запоминания по-истине любого материала, который уже никогда не был подвержен забытью, если только я не изгонял его преднамеренно из памяти. Лишь много позже пришел черед другого испытания, которое оказалось столь же шокирующим, как и нежданное знакомство с цюрихской телефонной книгой. Было это заданием на анализ, который отец Бромеус с иезуитской дотошностью подразделял на интерполяцию, экстраполяцию, индукцию, редукцию и дедукцию.
Когда я приступил к этим вещам, мне устроили экзамен.
– Я узнал от отца Бромеуса, – сказал мне директор, – что ты имеешь в своем распоряжении всю необходимую информацию и можешь сообщить мне, как бы ты, находясь здесь, уничтожил всех кузнечиков в Париже.
– Прошу прощения, сэр? – опешил я, потому что никогда прежде меня не принуждали к такого рода мыслям.
– Используй логику.
Я задумался. Так как мне не позволялось привлечь к делу кого-нибудь в Париже или доставить в Город Солнца клетки с птицами и летучими мышами, мне пришлось сперва сконструировать, а затем изготовить огромную пушку. Для этого потребовалось все, что я знал в области физики, металлургии, химии, геометрии и геологии (мне пришлось добывать металл и возводить доменную печь). К несчастью, чтобы добраться до кузнечиков, я вынужден был разрушить до основания весь город. Ответ, который я нащупал, был всего лишь гипотетическим. Откуда мог я знать, что это станет подспудной логикой всего ХХ века?
Директор каждый день норовил подкинуть мне новую задачку – иной раз чисто научную, иногда техническую, поэтическую, историческую, политическую или эстетическую, а зачастую и сочетающую в себе несколько из поименованных областей знания. Даже когда они оставались без ответа, попытки, которые мы предпринимали на пути к их недостижимому разрешению, делали такие задачки чрезвычайно увлекательными. Он мог предложить мне написать сонет в духе Шекспира, но по-французски и с соблюдением норм итальянской просодии, или же забросить меня в леса северной Канады и дать задание (разумеется, в теории) перезимовать там и соорудить хижину из снега и моржовых костей.
Когда я ошибался, он меня поправлял; когда терялся, показывал мне пути возможного решения. Любимыми моими задачами были краткие императивы: «Разреши проблемы революционной Франции» (сперва мне надо было выяснить, в чем они состояли). «Разработай электрическое устройство для сочинения музыки». Я сделал это теоретически, а много лет спустя наткнулся в Бразилии на то, что зовется синтезаторами, и улыбнулся. «Обеспечь развитие экономики Египта». У меня был хороший план, но египтяне ему не последовали. «Скажи мне, что это такое?» – говорил он, вручая мне фляжку с какой-нибудь липкой дрянью. Храня в памяти множество методов химического анализа, через несколько дней я представлял ему список всех компонентов с указанием их абсолютных и относительных количеств в смеси.
Все это не исключало усердной работы в поле, подъемов в пять, восхождений на покрытые льдом пики и рубки дров. Как бы в подтверждение тезиса о том, что жизнь есть академия судьбы, единственный вопрос, который он задал мне более одного раза, был, как обычно, оформлен как приказ. Собственно, он бросал мне один и тот же вызов раза четыре, и всякий раз у меня уходило несколько дней на подготовку сложного плана. И что же такое он мне предлагал? Ограбить Банк Англии.
В парижских кафе, где я маялся в своей смирительной рубашке, заходя туда вместе со Спинни, мне довелось видеть женщин, одетых по тогдашней моде. Волосы у них были тщательно уложены, пальцы сладострастно украшены кольцами, шеи – ожерельями, а запястья – браслетами. Я полагал – основываясь на том, что говорил мне о ее красоте директор, и на том, что она была парижанкой, – что мисс Маевска явит собой образчик такого искусства обольщения. Полагал, что она может позволить себе и шелка, и парфюмерию, и золото украшений, которые так подчеркивают природную красоту женщин, потому что, в конце концов, Шато-Парфилаж был одним из самых дорогих психиатрических заведений в Западной Швейцарии. Но хотя перед тем, как увидел ее воочию, я в течение ряда месяцев слышал ее великолепные транскрипции (они часто звучали и в моих сновидениях), у меня не было ни малейшего представления о мисс Маевской, пока передо мной не предстало ее лицо. Никогда и никого не любил я сильнее – и никогда не полюблю.
Это не умаляет моих чувств к Марлиз. Марлиз я любил безумно, в «тропической парадигме». Это означает, что в нашей пропитанной потом, стонами, тяжелым дыханием и наполненной изнурительным упоением жизни мы достигли относительной близости. Плоть наша и наши флюиды бывали до такой степени спрессованы, перемешаны и поглощены друг другом, что временами мы не могли с уверенностью сказать, кто из нас был или не был другим.
Но с мисс Маевской я ни разу не спал, хотя целовался с ней, должно быть, тысячу раз, и именно с мисс Маевской, хоть мы и не видели друг друга с августа 1923 года, наша близость была абсолютна.
Поначалу я влюбился в нее, всего лишь поддавшись внушению директора. Влюбиться таким образом очень легко, но не менее легко и разлюбить. Потом это случилось после того, как я услышал ее собственную транскрипцию 46-го опуса Брукса. Педантичный отец Бромеус указал мне на отклонения от партитуры. Чтобы сыграть опус на фортепиано, она многое добавила, многое исключила и довольно часто меняла темп, но душа вещи сохранилась и была столь же, если не более, прекрасна.