«У каждого своя гордость… Кому приятно чувствовать себя обязанным?..» — старалась она подыскать объяснение всему поступку и понимала в глубине души, что истинная причина кроется в другом… Миссис Уинтер была непереносима даже мысль о том, чтобы видеть перед собой обеих этих малюток вместе, рядом! Мисс Полли, перед которой открыт весь мир, и — Рейчел… Рейчел, которой, верно, лет с четырнадцати придется пойти продавщицей в какой-нибудь магазин, и у нее от постоянного стояния будут опухать лодыжки!
Но как только миссис Уинтер докопалась до своих истинных побуждений, она с характерной для нее прямотой тотчас решила, что поступила скверно, что это — чистый эгоизм! Рейчел было бы здесь очень хорошо, это принесло бы ей столько пользы, а для бедной одинокой Полли тоже было бы полезно поиграть с ребенком вместо бессловесных животных. Самих-то детей не могут волновать мысли о том, что ждет каждую из них в будущем. Им будет хорошо вдвоем, и они непременно полюбят друг друга! Рейчел постарше, она, конечно станет верховодить, а Полли сделается ее преданной маленькой рабыней.
Итак, миссис Уинтер приняла решение. И сейчас еще не поздно, слава тебе господи: матушка Гвилима будет только рада освободиться от ребенка, и чем скорее, тем лучше; ей теперь стало уже трудно двигаться, писала Нелли, и к тому же, чем дольше ничто не будет стоять между бедным маленьким новорожденным и матерью (понимала миссис Уинтер), тем больше надежды, что в сердце Нелли пробудится наконец любовь, странным образом еще не пробудившаяся до сих пор.
Сегодня же вечером она испросит у миссис Уэйдеми разрешения привезти сюда Рейчел, как только бабушка сможет ее отпустить. Ну, хотя бы на недельку, а там видно будет. После чего, как всегда перед сном, она напишет Нелли…
— О чем вы задумались, миссис Уинтер? — спросил мистер Уонтидж, делая вид, будто намерен, вытянув ноги, уронить Полли с колен.
Миссис Уинтер молча поднялась со стула и наградила Полли таким необычно нежным и звонким поцелуем, что и мистер Уонтидж, и сама Полли посмотрели на нее с удивлением.
Сумерки спустились на Мелтон-Чейз: по всему дому разнесся звук задергиваемых штор, и во всех окнах начали зажигаться огни — и в господских покоях, и в людской.
Вопреки Триветту Мэри вовремя вернулась домой, чтобы успеть пригласить к обеду Джереми Дибдена — оксфордского приятеля Огастина и их соседа. Обед предполагался втроем, так как заседал парламент и Гилберт, муж Мэри, задерживался в Лондоне. Впрочем, можно было надеяться, что он присоединится к ним позже.
Джереми был высок, худ, узкоплеч. «На него, должно быть, чрезвычайно трудно шить, — подумала Мэри (заметив, как тем не менее отлично сидит на нем смокинг), — да еще эта рука…» В детстве Джереми перенес полиомиелит, и правая рука у него была парализована. Когда он помнил про нее, он левой рукой придавал ей нужное положение, в противном же случае она болталась, как обрывок веревки.
Мэри была очень похожа на брата — у нее было такое же широкоскулое, умное, открытое лицо, чуть веснушчатое и бронзовое от загара, который очень шел к ее курчавым медно-рыжим волосам. Ее можно было бы принять за мальчишку, если бы не женственные очертания нежного пухлого рта. У Джереми же, наоборот, кожа была розовато-белая, как лепестки шиповника, — типично девичья, впрочем, в чертах его лица не было ничего женственного — скорее, своим совершенством оно напоминало лица греческих статуй. Несмотря на искалеченную руку, облик Джереми всегда возвращал мысли Мэри к «Гермесу» Праксителя — быть может, из-за этой полуулыбки, постоянно блуждавшей на его губах. «И он, мне кажется, сознает это сходство», — думала Мэри; прекрасные белокурые волосы такими безукоризненными завитками обрамляли его лоб, что вполне могли быть изваяны из мрамора.
«Все же его лицо никак не назовешь холодным или пресным — в нем столько жизни; просто оно очень, очень юное».
Обед подошел к концу. Белую скатерть убрали, огни канделябров играли на хрустале бокалов, отбрасывая блики на красное дерево стола.
Теперь, разумеется, полагалось оставить молодых людей за их портвейном (точнее сказать, за старой мадерой, так как портвейн вышел из моды), но, когда Мэри поднялась, разговор только что коснулся смысла человеческого существования.
— Зачем же вы уходите, — разочарованно протянул Джереми, — как раз в ту минуту, когда мы заговорили о чем-то не совсем лишенном смысла!
Мэри в нерешительности поглядела сначала на брата, потом на его приятеля.
— Хорошо, я останусь, — неуверенно проговорила она, без особой охоты снова опускаясь на стул (может быть, последнее время все эти абстрактные рассуждения стали занимать ее чуточку меньше?). — Но только на две-три минуты: миссис Уинтер хотела со мной о чем-то поговорить.
— И следовательно, ты должна нас покинуть! Как это похоже на тебя, — воскликнул ее брат. — Согласись, что я поступил правильно, сбежав от всей этой бессмыслицы.
— Не забывайте, это же наши Слуги, — укоризненно произнес Джереми с присущим ему умением придать особый смысл любому слову. Он повернулся к Мэри. — Кстати, скажите мне, я уже давно хотел спросить: что заставляет вас подвергать свою жизнь опасности, сажая за руль вашего автомобиля Триветта? — Огастин хмыкнул. — Триветт, — продолжал Джереми, — не умеет даже переключать скорости на ходу: перед каждым подъемом он останавливается как вкопанный и начинает искать рычаг переключения. Ох уж этот ваш Триветт! При звуке его клаксона… — Джереми выдержал эффектную паузу, — …пожилые женщины пытаются забраться на деревья. Он ухитряется увеличивать скорость только перед поворотами и перекрестками. Я уверен, что если он хоть один-единственный раз сознательно держался левой стороны, так это было, когда вы путешествовали по Франции.
Огастин снова хмыкнул, очень довольный.
— Когда Гилберт был холост, Триветт, насколько я понимаю, был у него старшим конюхом? Как же это взбрело вам в голову сделать его шофером?
Вопрос, казалось, был задан вполне простодушно, но Мэри с подозрением поглядела на Джереми: неужто он в самом деле не понимает, как это произошло? Молодая супруга хотела взять с собой в Мелтон своих конюхов, и, поскольку этот никчемный старик не пожелал добровольно уйти на пенсию, что же еще, спрашивается, оставалось делать? Привитые Мэри с детства понятия не позволяли ей даже помыслить о том, чтобы доверить лошадь попечению Триветта. Что говорить, когда Триветт сидит за рулем, она всегда ни жива ни мертва от страха, и в один прекрасный день он наверняка отправит их всех на тот свет. Но несомненно и то, что никто не имеет права поддаваться страху. И в такой же мере, если на то пошло, неприлично в разговоре с друзьями подвергать обсуждению их слуг! На мгновение в глазах Мэри промелькнуло даже сердитое выражение.
— Touchee?[1] — не без лукавства пробормотал Джереми. — Ну так как же, есть или нет в безумном поведении Огастина некая здравая основа?
Огастин снова негромко рассмеялся. Ох уж эти пережитки феодализма! Насколько они фальшивы, эти освященные веками взаимоотношения! И одинаково гибельны — как для слуг, так и для тех, кому слуги служат. Он правильно поступил, освободившись от них.
С детства в душе Огастина укоренилось глубокое отвращение к отдаче всякого рода приказов. Любые взаимоотношения, основанные на подчинении одного человеческого существа другому, всегда претили ему. Но сейчас Джереми, совершив неожиданный вольт, атаковал его именно в этом направлении: наиболее опасное предвестие и даже, если на то пошло, первопричина кровавых революций не тот, кто отказывается подчиниться приказу (сказал Джереми), а тот, кто отказывается отдавать приказ.
— Кому я могу принести этим вред? — буркнул Огастин.
— Вы хотите, чтобы вам позволили оставить людей в покое? — с горячностью вскричал возмущенный Джереми. — Неужели вы не понимаете, что для самих исполнителей приказов совершенно непереносимо, когда правящий класс открещивается от своих прав? Запомни мои слова, ты, деспот, пресытившийся своим деспотизмом! Задолго до того, как фермерские двуколки примчатся в Мелтон, твоя голова покатится к ногам флемтонских вязальщиц.
Огастин фыркнул, раздавил грецкий орех и брезгливо посмотрел на его сморщенную потемневшую сердцевину. Чудно, но по внешнему виду скорлупы никогда не угадаешь…
— Как ты полагаешь, что бы произошло, — продолжал Джереми, — если бы таких, как ты, нашлось много? Человечество предстало бы голым и беззащитным перед ледяным взором Вольности: оно было бы предательски отдано в руки Свободы — этой извечно угрожающей ему силы, от которой Дух Человеческий неустанно стремится спастись бегством! Post equitem sedet atra Libertas![2] Мало ли было на земле революций, которые в конечном счете привели лишь к меньшей свободе?