Это вызвало у меня те же чувства, что я испытал, когда Пайк упомянул «пушки бакборта». Мои старания говорить как моряки, понял я, — не более чем глупое жеманство. С равным успехом я мог бы рассуждать о лентах, оборках и рюшах! И пусть прочие пассажиры говорят на моряцком жаргоне, я же стану держаться речи людей сухопутных. Итак, прощай, «Морской словарь» Фальконера, с коим расстаюсь без тени сожаления, но с некоторым облегчением.
Я взял в каюте шляпу и направился на шкафут. Солнце едва виднелось сквозь туман и поднялось над горизонтом не больше, чем на высоту своего диаметра, но праздничные приготовления шли полным ходом — я подразумеваю: близились к завершению. Полагаю, фразу «идти полным ходом» употребить здесь уместно, как утратившую чисто мореходное значение и сделавшуюся общеупотребительной.
Однако сцена, хотя я и убежден, что никогда ее не забуду, стоит подробного описания. На нашем корабле на высоте грота-реи раскинулись навесы — из парусов и просто кусков парусины. Медленно поднимающееся солнце светило прямо под них, хотя в последующие часы они дадут благодатную тень. Навесы на «Алкионе» были на той же высоте, но, разумеется, несколько повыше относительно уровня мачт. В результате казалось, что рядом идут две улицы — мы превратились в небольшой город или хотя бы кусочек города — город, здесь, в безлюдной водной пустыне. Какой абсурд! Наши матросы, которые при известии о мире впали в радость, близкую к буйству, утихомирились и работали спокойно и даже охотно: давало себя знать грядущее празднество. Матросы, словно дети за игрой, оказались в мире, где все было «как будто», и это, видимо, им нравилось. На навесах красовались семафорные и декоративные флажки. Были даже цветы — не из каюты капитана, как я поначалу подумал, но весьма искусно изготовленные из лоскутков. С «Алкионы» донеслись звуки репетирующего оркестра! Думаю, две наших скрипки и корнет также были там. На кораблях по-прежнему занимались повседневными морскими заботами — два матроса стояли у нашего неподвижного рулевого колеса, а два других — у штурвала «Алкионы». Наш чудак-штурман вышагивал по шканцам с подзорной трубой, а у наших соседей тем же самым занимался какой-то гардемарин! Я не сомневался, что и над навесами, на обломках наших мачт, тоже продолжается работа, и что на фок, грот — или бизань-мачте марсовой всматривается в горизонт, где солнце уже разгоняет туман.
Зрелище было столь неожиданным и исполненным изящества, что я забыл о звоне в голове и почти стал самим собой. Две наши улицы разделяли большие деревянные вальки, которые висят обычно сбоку причала, для предотвращения повреждения кораблей о камни.
Крутые мостки образовали переулок, соединяющий улицы. Он был достаточно широк, чтобы по нему могли пройти и дамы. В конце улицы, что на «Алкионе», стояли двое морских пехотинцев в красном, а двое явно недовольных солдат в зеленом из отряда Олдмедоу охраняли нашу улицу. Я подошел к поручням и заглянул вниз — как раз вовремя: закрывали орудийный порт. Вот, стало быть, каким способом сносились матросы двух кораблей, хотят того их командиры или нет! И, конечно, когда мачты чуть не соприкасаются реями, по ним можно сновать туда-сюда, как мартышки в лесу.
С «Алкионы» по мосткам прошел какой-то гардемарин, и, осведомившись о моем имени, вручил мне записку на белой, слегка надушенной бумаге. Я развернул ее: «Капитан сэр Генри и леди Сомерсет просят мистера Эдмунда Фицгенри Тальбота оказать им честь и отобедать с ними на борту «Алкионы» в двенадцать часов, буде позволят ветер и погода. Платье — обычное; устного уведомления достаточно».
— Разумеется, я с благодарностью принимаю приглашение.
Я возвратился в свою каморку. Помню, как втолковывал себе, что все происходящее — не сон, не бред, вызванный ушибом головы. И все же в нашем удивительном городке или селении, выстроенном за тысячи миль от любого жилья и окутанном влажным туманом, который, казалось, вторгся не только на палубу, но и в самый мой рассудок, в этом городке все минувшее и все грядущее виделось пустым, незначительным. Англия у нас за спиной и Антиподия где-то впереди представлялись не более чем рисунками, начертанными на карте. Вот и Виллер вернулся, оказался прямо на пути у фрегата — событие столь же невероятное, сколь невероятно с размаху попасть ниткой в игольное ушко.
Существует только «здесь» и «сейчас». Две идущие рядом улицы; звонит колокол «Алкионы», наш тут же отзывается немедленным эхом, — значит, пробило четыре склянки дневной вахты; на «Алкионе» раздался призыв: «За ромом — подходи!», подхваченный в нескольких ярдах от меня, у нас на корабле… Толпы матросов наводнили палубы; важная, хотя и малопонятная деятельность, которую ведут они двадцать четыре часа в сутки, дабы поддерживать существование на обоих судах… Обшивка со стыками, залитыми смолой, которая иногда плавится — ровный бег полос усиливает ощущение безотрадной и тошнотворной реальности, а движение их наводит страх… Только это все и существует…
Какая получилась банальность! Я попытался сказать, что думаю, и не сумел.
Это затерянное в тропиках нигде было целым миром — воображаемым миром, поместившимся на перешейке истории, знаменующем конец величайшей войны, середину длиннейшего путешествия… Оно было… Ничем оно не было! Чудо и вместе с тем — суровая действительность. Я истерзал английский в попытках передать свои чувства, но потерпел неудачу.
— Эдмунд!
Я повернулся, не вставая со стула. В дверь заглядывал Деверель. Его визит, признаться, показался мне лишним.
— Что вам, Деверель? Я собирался…
— Бог ты мой! Да у него свои запасы бренди! А можно стаканчик самому скверному ученику?
— Угощайтесь! Но разве вам не…
— Запретили пить, словно сынку священника? Черт с ним, сейчас мирное время, не закуют же меня в кандалы. Если он не выпустит меня из-под ареста, швырну ему оружие, сойду на берег — и на все четыре стороны!
— Не понимаю, о чем вы.
— Дорогой мой Эдмунд, да что он мне сделает? Выправит официальное порицание от адмиралтейства? Пусть меня ломают — сломать можно лишь клинок, проклятый кусок железа, который уже все равно мне не надобен, потому что теперь кругом мир!
— Клинок дворянина…
— К востоку от Суэца белый человек отлично обойдется…
— Мы же не к востоку от Суэца.
Деверель глотнул щедрую порцию бренди, перевел дух и продолжил:
— Не могу его упрашивать. Это значит — сломать не только клинок, но и себя самого. У меня есть гордость.
— У всех есть.
— План у меня такой. Вы сообщите ему о моем предложении.
— Я?
— Кто же еще? Остальные — сущие зайцы. А потом, что вам терять?
— Чертовски много.
— Скажете, что я обязуюсь не доставлять ему неприятностей, пока не прибудем в порт.
— Это хорошо.
— Подождите. Там я подам в отставку.
— Или вас отправят в отставку, Деверель.
— А какая разница? Вы не пьете, Эдмунд, и вы сегодня настоящий зануда. Скажите ему, что как только я перестану быть офицером, вы передадите ему мой вызов…
— Что?!
— А вы не понимаете? Представляете, как «ворчун-драчун» примет вызов?
— Представляю.
— Когда про «Алкиону» подумали, что это лягушатники, он затрясся не хуже топселя.
— Вы серьезно?
— А разве не видно?
— Вы его недооцениваете.
— Это уж мое дело. Так вы ему скажете?
— Послушайте, Деверель… Джек. Вы с ума сошли.
— Скажите ему!
Я замолчал — но лишь на миг — и тут же принял решение.
— Нет.
— Нет? Вот так вот?
— Сожалею.
— Господи, ушам не верю. Я о вас лучше думал, Тальбот.
— Да послушайте же, постарайтесь мыслить здраво. Неужто вы не понимаете, что я ни при каких обстоятельствах не могу сказать капитану слова, которые можно расценивать не иначе как угрозу. Не будь вы в таком состоянии…
— Вы думаете — я пьян? Или спятил?
— Конечно, нет. Успокойтесь.
Деверель налил себе новую порцию, не такую большую, как прежде, но достаточно солидную. Стекло звякнуло. Нельзя было допустить, чтобы он напился по-настояшему. Я протянул руку к бокалу.
— Спасибо, старина.
На миг мне показалось, что он вот-вот меня ударит.
Со странной усмешкой Деверель произнес:
— Лорд Тальбот! В хладнокровии вам не откажешь.
— Так вы себе налили? Простите.
— Нет, нет. Пейте.
— Первый день мира. Воспрянем!
Я закашлялся. Деверель медленно опустился на дальний край моей койки.
— Эдмунд.
Я глядел на него сквозь бокал.
— Эдмунд, как мне быть?
Вид у него был уже не такой задиристый. Странно, но после безрассудных выходок, совершенных за последние сутки, Девереля, которого я знал раньше, словно сменил другой молодой человек, гораздо менее уверенный в себе.
Теперь я видел, что хотя он и выше среднего роста, но худощав и отнюдь не мускулист. Что же до лица, то я с удивлением обнаружил, что выступающие бакенбарды — это попытка (тщету которой он, возможно, понимал и сам) скрыть слабый и слегка скошенный назад подбородок. Джентльмен Джек, достославный Джек-проказник. Лишь приступ ярости и, конечно, страх на миг придали его руке ту силу, с которой он вонзил клинок глубоко в поручни. Я увидел все настолько ясно, что почувствовал себя таким же растерянным и испуганным, как он.