– Я ведь не то чтоб настоящий католик, – сказал Хардман. – Обращенный, и совсем недавно. В военное время браки всегда сомнительные, и обращение в военное время порой бывает таким же непрочным. Не будь у командира летного звена видений и прочего насчет разбившегося самолета, оно попросту не состоялось бы.
– Откуда ты знаешь?
– Вполне уверен.
– Но оно фактически состоялось. Обращение часто свершается абсолютно случайно. Надо тебе пообедать.
– Давай помогу.
– Да особенно нечего делать. Ми, немножко жареной свинины. Тебе ее теперь можно есть?
– На людях – нет, – усмехнулся Хардман.
– Я люблю чистосердечие. Если ты собираешься стать мусульманином, почему не стать настоящим? Все лучше, чем теплым. Помнишь, сказано: «Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден…»
– «…то извергну тебя из уст Моих».[32]
– Сиди тут, отдыхай. Где-то есть китайские сигареты. Я еду приготовлю.
Стоя над сковородкой, отец Лафорг уловил в запахе ми со свининой запах гористой провинции, где так долго жил и работал. Те десять лет подорвали его ортодоксию. Римский солдат на далеком посту, он оказался отрезанным от указаний, от новой политики и дефиниций, вынужденный исполнять закон, применительно к обстоятельствам. Врач, леча болезни в дикой стране, вполне способен наполовину превратиться в знахаря, распевать заклинания, совать талисманы в зубы пациенту, прежде чем вскрыть рану скальпелем. И отец Лафорг охотно приспособил доктрину Троицы к привыкшей к политеизму пастве, научился не выходить из себя при встрече с женатыми священниками-китайцами. Испытывал все больше и больше симпатии к харизматическим церквам, на которые гневался святой Павел. Быстро исполнял свои главные функции, в основном чудотворные: мог прощать грехи, претворять в Бога хлеб и вино, спасти от лимба[33] умирающего ребенка. Больше почти ничего не имело значения.
Он так тосковал по Китаю, что задумывался, имеет ли теперь хоть что-нибудь хоть какой-нибудь смысл, кроме возвращенья туда. Китайские власти в последнее время стали терпимей. Позволяют работать священникам, пока те стараются, чтоб их учение не вступало в конфликт с официальной философией. Конечно, священник по сути своей – вопиющий свидетель против коммунистической метафизики; иначе он ничто. Но Жорж Лафорг цеплялся за надежду. Все равно есть возможность опять очутиться в холодных горах с невероятными звездами, в безумном и логичном мире китайских крестьян. Франция не имела для него значения. Время от времени европейцы приглашали его пообедать, угощали фаршированными баклажанами, луковым супом и «Нюи Сен-Жорж», хорошим, по их мнению, кофе. Рассуждали, захлебываясь, о Нормандии, о Золотом Береге, о заведеньицах на Левом берегу. Проигрывали ему пластинки с музыкой французских кабаре. Признавались на смешном французском, перемешанном с малайским (оба языка чужие, оба в одном купе, легко смешиваются), в ностальгии по Франции, что слегка его забавляло, сильно утомляло, нисколько не умиляло. Теперь он редко получал приглашения в дома массового производства, принадлежащие Министерству общественных работ. Обедал с китайцами, беседовал с детьми, многие из которых учили язык мандаринов в школе. А еще у него был друг англичанин, Руперт Хардман.
– Наверно, – сказал он, накрывая на стол, ставя соевый соус, – наверно, я все вообще неправильно делаю. Надо было сказать тебе, я – голос Церкви, а он есть глас Божий; велеть пасть на колени и каяться. Потом ты себя чувствовал бы гораздо счастливей.
– Совершенно верно. Знаю, я не буду счастлив.
– И все же решился.
– У меня дело есть. Я юрист. Должен делать свое дело. Fie могу его делать с грузом долгов, не имея конторы. Все просто. Если б ты мне показал симпатичную богатую китайскую вдову, легче было бы, но… Что ж, приходится брать то, что есть.
– Не пойму. У тебя хорошая квалификация. Ты уже должен был разбогатеть. Юристы в этой стране много денег получают.
– Во всем Редшо и Табб виноваты. Пригласили меня работать в Сингапуре. Мошенники, а я об этом узнал слишком поздно. А условие репатриации не предусмотрено. Пришлось уйти из принципа и остаться в Малайе. Просто денег не хватило уехать домой.
– По-моему, забавно. Ты из фирмы ушел ради очень высоких принципов, а теперь сам обращаешься к самым низким принципам.
– Но там речь шла о профессиональной чести.
– Теперь ты ставишь профессиональную честь выше Бога. – Жорж Лафорг устыдился таких своих слов. Громкие слова в его устах становились пустыми. Для Хардмана хоть честь служила соблазном, а для пего самого просто горы да нечестивые смешные крестьяне. Тут святой Павел прав. Лучше не родиться. Но тогда он был Савлом. Или это кто-то другой сказал? Надо бы посмотреть, но посмотреть негде. И выбросил это из головы.
– Я разбогатею, – объявил Хардман. – Верну ей все деньги. А потом произнесу магическую формулу развода.
– Оставив на улице еще одну разведенную.
– Ей никогда не придется идти на улицу.
– Добро и зло так жутко перемешаны, – молвил Жорж Лафорг. – Я понял, что лучше об этом не думать. Предпочитаю думать о Конфуции и о человеческой чистосердечности. Ну, садись, ешь. Боюсь, придется пить теплую воду. У меня нет холодильника.
– Мы по-прежнему будем встречаться, – сказал Хардман. – Останемся друзьями.
– Да, – сказал отец Лафорг, – останемся друзьями. Как же иначе? – И сунул в рот кусочек жареной свинины. – Но друзья должны общаться, а мне кажется, мы никогда не сможем общаться.
– Ох, есть разные места. Скажем, кабаре «Бижу». Туда полицейские ходят, шлюх на ночь снимают. Там можно встречаться, беседовать о философии под прикрытием пива и девочек. Запросто.
– Знаешь, – сказал отец Лафорг, копаясь палочками в тарелке, – у меня реакции самые неортодоксальные. Меня не так огорчает твое обращенье в ислам, как огорчил бы переход в протестантство. Это нехорошо. Ведь протестантство – беспутный младший братишка, но все-таки член семьи. Тогда как ислам – старый враг.
– Фактически, – начал Хардман, и тут язык ему обжег огненный красный перец. – Фактишешки католишештво и ишлам могут больше друг другу шкажать (он хлебнул еще воды), чем ортодоксальное и гетеродоксалыюе христианство. В конечном счете рассорились, сохраняя здоровое взаимное уважение. И католики и мусульмане считают своим всеведущим учителем Аристотеля, а Данте отводил Аверроэсу весьма почетное место. Я имею в виду, нельзя слишком серьезно воспринимать Лютера, Кальвина, Весли, поэтому они в счет не идут. Но к исламу можно относиться со всей серьезностью, подсчитывать раны, рвать фотографии и признавать: «Мы старые враги, а старый враг лучше нового друга». Вроде боя быков в момент истины, когда тореадор с быком сливаются воедино.
– Ты вернешься, – кивнул отец Лафорг, – я знаю. Только важно, чтобы не слишком поздно вернулся. В любом случае, – добавил он без особого убеждения, – молитва может помочь.
– Мне в суд надо вернуться, – сказал Хардман. – А до того надо деньги отдать одному твоему прихожанину по имени Хань.
– Хань добрый человек.
– Безусловно, достаточно богатый, чтоб позволить себе доброту. А сегодня станет богаче на две тысячи долларов. Тридцать серебряников, – усмехнулся он.
– Будь очень осторожен на дороге, – предостерег отец Лафорг. – Смерть только и ждет, чтобы кольнуть булавкой. Скоро увидимся.
– Как друзья.
– Как друзья.
После ухода Хардмана отец Лафорг, оставив на столе жирные тарелки, с облегчением вернулся к «Аналектам». Перебирал, как гитарные струны, односложные мудрости: «Если человек поистине склоняется к чистосердечию, тогда его нельзя совратить…» Но не эти слова, не их смысл, вызвали на глаза его слезы. «…Мудрец не смущается, чистосердечный не бедствует, храбрец никогда не страшится». Он с безнадежностью чувствовал, что никогда не был ни мудрецом, ни храбрецом, пи чистосердечным.
Вторая половина дня прошла для Хардмана успешно. Помещение на джалан Лакшмана снято, Хань жадно пересчитал мятые банкноты, и Тетушкин счет был оплачен. Потом в суде Хардман выступил против повара-китайца, который требовал у бывшего хозяина плату за два месяца, утверждая, что не получил полагающегося уведомленья за месяц, а был просто с руганью выгнан. Хардман оставил дрожавшего, распустившего сопли жалобщика, открыв всему миру его злодейство и вероломство, разоблаченным, потерпевшим поражение, приговоренным судьей к оплате судебных издержек из расчета пять долларов в месяц. Клиент Хардмана, толстый плантатор, был доволен:
– Не спустили с рук этому жирному китайскому отребью, – и сердечно пригласил Хардмана выпить с ним в клубе виски за победу. Хардман выпил довольно много виски, выслушивая повествование о душевных горестях и невзгодах плантатора: богатый, но отвергнутый женщинами; даже жена, тощая, с крупным костяком и большим носом, ушла от него к другому мужчине, с которым живет теперь в австралийской глубинке в грехе. Хардман демонстрировал внимание и любезность, предвкушая со временем дело о разводе.