Софи смотрит удивленно. Но не грустно, пока что нет. Она трет руками глаза, надавливает большими пальцами на веки, при этом она улыбается. Она смотрит на официантку, как та отрывается от стойки и идет к столу, лунатически ступая, разглаживая руками фартук, подходит и ничего не говорит. Софи говорит совершенно другим голосом: „Я хочу сухого красного вина“, и официантка идет обратно к стойке, неясно, поняла ли она, чего от нее хотят. „Посмотрим“, — говорит Софи. Бабушка еще только раз выходила из квартиры, последний раз, когда ее внучке, не мне, другой внучке, исполнилось восемнадцать, и сын снял террасу у озера, с огромным буфетом, пригласил шарманщика. „В общем, все, что положено“, — сказал ей сын по телефону, и бабушка посмотрела в небо над крышами и антеннами и сказала: „Да. Я хочу прийти“. „Ты должна принести подарок, — сказала ей моя мать, — ей будет восемнадцать, и ты должна ей что-то подарить, дай мне деньги, я куплю“. Но бабушка рассеянно махнула рукой и сказала, что у нее есть подарок, так что не о чем беспокоиться. „Откуда? — спросила мама, — ты не могла ничего купить, ты же не выходишь из квартиры“, но бабушка не хотела ей отвечать. Она считала дни. Ей помыли голову, достали из шкафа голубое платье, праздничное платье, она сказала: „Оно голубое, как мои глаза“. Она больше не кричала. Увидев утром моего отца, она молча стала выбрасывать деньги из-под матраца, из наволочек, со словами: „Забирай, мне это больше не нужно“. В день рожденья внучки трое мужчин вынесли из квартиры инвалидное кресло с бабушкой и занесли в автобус, все мужчины обливались потом, бабушка сидела в кресле, как королева, на коленях у нее была корзинка, а в корзинке — завернутый в бумагу подарок. „Что это?“ — спрашивали у нее, но она качала головой и говорила: „Подождете“. Мы ехали на машине вслед за автобусом, я видела ее белую голову, она прислонила ее к окну, иногда она протирала рукой запотевшее стекло, всю дорогу смотрела наружу, что она там видела? Я не знаю. На террасе у озера кресло с ней поставили между сыном и внучкой, все были веселы и говорили с ней, ставили перед ней полные тарелки и вино, но она ничего не пила и не ела. Вручив внучке подарок, она сидела рядом с ней, задумавшись, за столом было тихо, сыну было смешно, что бабушка что-то дарит внучке. Внучка осторожно разорвала бумагу, потрогала, помедлила, сняла полностью бумагу и взяла в руку желтую крышку от кастрюли, старую и побитую. „Что это?“ — спросила она, это была для нее загадка, какой-то символ, ей было восемнадцать лет, она смотрела на бабушку с улыбкой. „Крышка от кастрюли, которую вы у меня украли, — ответила бабушка, — так же, как и все остальное, вы все у меня украли“. И она медленно подняла руку, и прикрыла ладонью левый глаз, и повернулась к своему сыну, и посмотрела на него, и глаз ее вправду был такой же синий, как ее праздничное платье».
Официантка ставит на стол вино и смотрит на Софи. Софи на нее не смотрит. Она говорит: «Спасибо» — и делает большой глоток, вытирает рот тыльной стороной ладони. Дверь открывается, в кафе врывается ветер, запах дождя, вваливаются два-три посетителя в мокрых пальто, с красными лицами. Софи не оборачивается. И больше не мерзнет, у нее раскраснелись щеки, усталость, лежавшая вокруг глаз, улетучилась. Она говорит: «Я сейчас закончу. История почти рассказана, конец близок, еще чуть-чуть, потерпишь? Поздно ночью они еще раз прикатили ее на кресле к озеру. Она там сидела и смотрела в темноту, на другом берегу были огоньки, волны тихо бились о берег, „Что это значит?“, — спросила моя бабушка, и они повезли ее в автобусе домой. Она позволила положить себя на кровать, после чего отвернулась и сказала моей матери: „Спокойной ночи“. Утром пришел мой отец, заварил чай, сварил яйцо всмятку и поставил все это перед ней, под стаканом с чаем — огонек подогрева, желток был уже на хлебе; „Чайный свет, — сказала бабушка, — чайный свет“, — и больше ничего. „Горит, — сказал мой отец, — смотрите, он горит“. Бабушка сказала: „Да“ и закрыла глаза. Отец ушел. В магазин, потом домой. Еще поднимаясь по лестнице, он слышал телефонный звонок, телефон разрывался, отец, закрыв дверь, выронил из рук пакеты с покупками, схватил трубку и сказал: „Алло“, но ему не ответили. Он долго вслушивался, хотел уже положить трубку, но вдруг что-то услышал, как бы где-то вдали. Плач? Крики? Стон? На самом деле треск, что-то совершенно невероятное, почему он сразу понял, я не знаю. Он бросил трубку и выбежал из квартиры, сбежал по лестнице, помчался по улице, был февраль, холодно, как теперь, отец бежал быстро. Два дома. Он бежал. Открыл дверь подъезда, взлетел на три этажа, он дрожал, ему было страшно, дверь не поддавалась, я думаю, он ронял ключи, три или четыре раза. Он открыл дверь, маленький коридор, чем-то пахло, дверь в спальню была приоткрыта, и там — яркий свет. Я уже не помню, сколько шагов до спальни, отец стоял на пороге и смотрел на мою бабушку, она была вся объята пламенем. Она каким-то образом встала с кровати и была в центре комнаты, кровать полыхала, бабушкина ночная рубашка полыхала, ее колготы, шарф, волосы, ее лицо и голубые глаза; она вся полыхала и не кричала больше, небо над крышами, над антеннами, серое и дымное, она — так сказал отец позже, он сам не знал, как такое могло быть, но она — полыхая — на самом деле танцевала», — говорит Софи и не плачет, улыбается смущенно.
Зима иногда мне о чем-то напоминает. О настроении, которое было у меня однажды, о желании, которое я когда-то почувствовала? Я точно не знаю. Холодно. Пахнет дымом. Снегом. Я оборачиваюсь и прислушиваюсь к чему-то, что не могу услышать, на языке у меня слово, которое я не могу выговорить. Какое-то беспокойство, знаешь? Ты знаешь. Ты скажешь: то, что не имеет имени, называть не стоит.
Во всяком случае, в тот вечер, когда ты не захотел со мной встретиться, Кристиана танцевала. Она включила радио и танцевала под Never know a girl like you before,[10] у нее было лицо cheerleader,[11] длинные рыжие волосы падали ей на плечи, она была очень красивая. На Маркусе Вернере была облезлая шуба его бабушки и розовые резиновые перчатки. «У тебя такой глупый вид», — сказала Кристиана. Маркус Вернер, не глядя на нее, сделал на поверхности карманного зеркальца две маленькие дорожки из кокаина. Я не была усталой. Я сидела, облокотившись на Маркуса Вернера, на диване, его шуба была влажной от снега и смешно пахла, Кристиана подкрашивала губы помадой сливового цвета. Маркус Вернер оторвал глаза от своего зеркальца и смотрел в никуда.
Где ты был? Я тебе звонила, ты сидел перед телевизором, ты сказал, что принял не те наркотики, у тебя был усталый раздраженный голос, и ты не хотел никуда идти. Я сказала: «Кристиана влюбилась», ты сказал: «Тоже мне новость», потом мы молчали, слышен был звук телевизора, очевидно, шел фильм про войну, взрывы, сирены воздушной тревоги; я знала, что в твоей комнате холодно, на стеклах морозные узоры. Ты положил трубку.
Голос Эдвина Коллинза был с надломом, я выкурила подряд три сигареты, «Кто же на этот раз», — сказал Маркус Вернер как бы мимоходом, его перчатки издавали какой-то неприятный звук. «Помолчи», — сказала Кристиана и посмотрела на себя в большое зеркало, уперев руки в бедра, взгляд исподлобья, под глазами синеватые тени — она отлично выглядела. «Мы получим удовольствие», — сказала она и поцеловала меня в губы. Я схватила Маркуса Вернера за руку и зашептала ему на ухо, казалось, Кристиана не хотела мне мешать, я шептала: «Это очень известный режиссер. Он женат. Мы идем на прием по поводу его премьеры, будет водка, много еды, слышишь, ты получишь удовольствие», пока Кристиана не рассмеялась и не оттащила меня от него.
Снаружи было очень холодно. Я думала, как ты там сидишь в своей комнате, в кресле перед телевизором, я знала, что ты не смотришь фильм, а просто так сидишь в полутьме, глядя перед собой; я не была разочарована или обижена, я была немножко грустной, да, может быть, чуть-чуть. Было и вправду холодно. Пахло снегом, наши голоса на пустой улице звучали до смешного глухо, и мы ничего больше не говорили; вокруг фонарей были сгустки замороженного света. Кристиана была на высоких каблуках, она поскользнулась, я посмотрела на Маркуса Вернера, мы не помогли ей подняться. На перекрестке мы поймали такси, Кристиана сказала: «В театр», опустила стекло и включила радио. Таксист поморщился, но промолчал. Перед театром развевались красные флаги, двери были раскрыты, Маркус Вернер нагнулся и сказал: «Та пьеса, что сегодня шла?..», и Кристиана кивнула. «Но о чем ты хочешь с ним говорить, если не о пьесе?» — спросил Маркус Вернер и хихикнул. Кристиана обеими руками притянула его лицо к своему и сказала: «Я вообще не хочу с ним говорить. Ясно?»
В дверях я еще раз оглянулась. Я в последний раз подумала, не вернуться ли мне. Пойти к тебе, сесть рядом с тобой перед телевизором. Я бы выключила телевизор, посмотрела бы на тебя, все могло бы быть очень просто. Я не могла решить, пока не вдохнула холодный воздух и не задержала дыхание. После этого я побежала догонять Кристиану и Маркуса Вернера.