Алина Васильевна часами рассматривала себя холодными, пусто-голубыми, выпуклыми глазами, но так и не поняла самого главного: что женщины, нормальные женщины, не такие, как она, всегда либо излучают свет, либо забирают его. И не при чем тут ни кожа, ни косы, ни ямочки на предплечьях, ни ласкающий ладонь изгиб, ведущий от талии в области совсем уже запредельного сладострастия. Ты либо излучаешь свет, получая взамен предложения руки и сердца, и надежный штамп в паспорте, и внуков, и золотую свадьбу, и стремительно сбывающееся обещание умереть в один день. Либо забираешь свет, и тогда — из-за тебя стреляются и развязывают войны, бьют смертным боем, осыпают проклятиями и поцелуями, запирают, не спрашивая разрешения, в тексты, разбирают по буквам, по жестам, по памяти, по слогам. И, как ризу Господню. Целую я платья края. И колени. И губы. И эти зеленые очи. Алина Васильевна пожимала плечами и отходила от зеркала. Она по природе своей не умела ни излучать, ни поглощать. Да и, пожалуй, вообще не подозревала о существовании света.
Вызывающее отсутствие личной жизни Аля с лихвой компенсировала переизбытком жизни общественной — благо, кипеть в одном ритме и градусе со страной было жизненно необходимо всем, кому не хватало мозгов или связей на такую роскошь, как собственное мнение или персональный карьерный рост. Это Алина Васильевна понимала. Поэтому к окончанию десятилетки стала и заслуженной пионервожатой (дети, кстати, боялись ее до немоты, больше, чем в когда-то, во младенчестве, — зловещего буки), и членом агитбригады, и членом школьного совета, и членом еще десятка каких-то важных для жизни советской молодежи организаций — так что даже само перечисление этих во всех смыслах генитальных достижений и должностей не могло не привести приемную комиссию вуза в подобающий трепет.
Оставалось выбрать сам вуз — пара пустяков, особенно, если ты не гений, не нацкадр, не прошла срочную службу в армии да и еще и все десять школьных лет с колоссальным, почти альпинистским усилием вытягивала себя из вязкой, рвотной массы троечников в синеворотничковые хорошисты. К счастью, учителя были тоже люди, раздавленные теми же очередями, теми же магазинами, теми же закисшими, как половая тряпка, бытовыми проблемами. У каждого в анамнезе был свой папа — так и не преодолевший техникум тихий алкаш, или мама — способная одной оплеухой выбить из головы всю дурь, заодно с образом Лермонтова и всеми простыми дробями разом. Ладно, Аля, так и быть, садись, четыре. Алина Васильевна садилась, негромко и раскатисто торжествуя. Она знала, что все равно выбьется в люди. А каким способом и какой ценой — на этой ей было наплевать.
Однако, несмотря на неистовые мечты о столичной жизни, Алина Васильевна была не дура — и понимала, что в Москве ей никто не обрадуется. Пока. Надо было еще немного потерпеть, ограничиться союзными республиками — только выбрать правильную профессию и правильный институт, чтобы уже с этой ступеньки перепрыгнуть сразу на вершину вожделенного пьедестала. И Алина Васильевна часами перелистовала жирную, белесую брошюрку для поступающих в вузы, выискивая точку приложения, которая поможет ей разом перевернуть ненавистный мир.
Выбор оказался простым и безотказным, как дырокол — правда, сделала его не сама Алина Васильевна, а ее соседка по коммуналке, тетка Катерина, тощая, морщинистая, утратившая все признаки возраста и пола женщина, заброшенная в Приморск неизвестно за что ополчившейся на нее судьбой. Потомственная петербуржанка, единственный вялый отпрыск огромной и почтенной семьи, каждое колено которой было украшено академиком, заслуженным деятелем или, на худой конец, профессором, она до 13 лет вела тихую жизнь интеллигентной советской отличницы, а потом вдруг начала вслух рассуждать о Боге и писать стихи такой удивительной, почти невыносимой сложности и силы, что пришедшие в ужас родители начали таскать девочку по психиатрам. Психиатры честно разводили руками и советовали Рижское взморье и побольше спать, но родители, напуганные каким-то еще в восемнадцатом веке удавившимся пращуром, не верили, глотали корвалол и с такой бестактной яростью караулили каждое движение своей бледной, застенчивой дочки (опасаясь суицида, они запрещали ей прикрывать за собой даже туалетную дверь), что, в конце концов, получили, что хотели. Катерина попыталась удавиться в школе — на пояске от собственного клетчатого пальто — и следующие десять лет своей жизни провела, играя с жизнью в своеобразные шахматы: несколько месяцев в психиатрической больнице, несколько месяцев дома — наедине с обезумевшими (по-настоящему, в отличие от нее самой) от стыда и горя родителями.
К сожалению, все клетки на этой шахматной доске оказались черными. Когда Катерину, вдосталь наигравшись, окончательно сняли с психиатрического учета, мать ее успела умереть от стремительного и злого, как лесной пожар, рака, а на сороковой день после ее смерти — в лучших традициях уважаемой когда-то семьи — покончил с собой отец, поставив в конце родовой истории замечательную, жирную, вполне заслуженную точку. Катя оказалась совершенно одна — без образования, без родственников, без стихов (лечили ее качественно, от всей души) и без малейших представлений о том, как и, главное, зачем ей теперь жить. К счастью, суицидальные наклонности у нее отобрали вместе с литературным даром, к еще большему счастью, в СССР везде был нужны уборщицы и посудомойки. А как тетка Катерина оказалась в Приморске? Да как она вообще оказалась на этой земле?
Честно говоря, Алина Васильевна мало обращала внимания на тетку Катерину, она вообще мало обращала внимания на людей, которые были ей не нужны, а — зря, потому что как-то на кухне, чудовищной, коммунальной, похожей на оживший кошмар, тетка Катерина вдруг подошла к ней и совершенно буднично спросила — ты ведь в десятом сейчас? Алина Васильевна кивнула, оторвавшись от гигантской выварки, мать приставила ее караулить кипящее белье — чтоб не убежало, или чтоб соседи не плеснули синьки. Мать Алины Васильевны, обладательницу самого помойного в округе рта, любили с особенной, изобретательной страстью.
Поступать куда собираешься? — поинтересовалась тетка Катерина и, пока Аля, ошарашенная тем, что соседка, которую она мало отличала от сваленного в конце коридора ломаного инвентаря, вдруг оказалась говорящей, тетка Катерина, как ни в чем не бывало, продолжила — иди на журфак, девочка. Послушай меня, иди на журфак. Там твое место.
Что? — изумленно переспросила Алина Васильевна, машинально тыкая в бурлящие простыни огромными деревянными щипцами, — где мое место? Но тетка Катерина уже снова замкнула за собой волшебную дверцу, ведущую неизвестно куда — может быть, в келью со спящими ангелами, а, может, в отхожее место на задворках заросшего лопухами двора — и, неся впереди себя непроницаемо-тонкое и совершенно безумное лицо, вышла из коммунальной кухни. Больше они с Алиной Васильевной не разговаривали. Никогда.
Бог весть, что за провидение осенило в тот далекий день тетку Катерину, но Алина Васильевна ее услышала и поняла. И не только она. В дело вступили невидимые и усердные судебные исполнители — не те, что от слова «суд», а те, что от слова «судьба» — и в 1971 году Алина Васильевна действительно поступила в Казахский государственный университет — на факультет журналистики. Казахстан был выбран вдумчиво и не случайно — во-первых, трудно не поступить (в КазГу не проходили по конкурсу разве что совсем уже слабоумные), во-вторых, легко учиться, в-третьих, далеко от Приморска, в-четвертых, если что — поблизости отцовское родовое семипалатинсткое гнездо… То, что на самом деле от Алма-Аты до Камышенки — тысяча с лишним километров Алину Васильевну ничуть не смущало — в географии она была не сильна, да и вообще, признаться, эрудицией не блистала. Зато была бездарна, бессовестна и нахраписта — идеальные качества для журналиста, так что это действительно было ее место, и Алина Васильевна на всю жизнь сохранила нежные чувства к своей нелепой альма-матер и привычку писать «вы» с большой буквы даже в сценариях и статьях — такой же несомненный и вопиющий признак малограмотности, как неправильно поставленные ударения или привычка оттопыривать мизинец, поднося к губам чашку.
Весь первый курс Алина Васильевна была упоена общагой (образчик чистоты, спокойствия и добродетели по сравнению с замусоренными родительскими пенатами), завываниями под гитару и спорами о смысле жизни, в которых лично ей не было равных. Никто не умел заткнуть собеседнику рот так нагло, ловко и зло, как Алина Васильевна, внучка, дочка и правнучка бесчисленного количества хамок, вынужденных пробивать себе путь в жизни при помощи крепких голосовых связок и таких же крепких костяных лбов. Помогла и многолетняя пионерско-комсомольская задорная выучка, родина вообще любила безмозглых, напористых и голосистых, так что Алина Васильевна и на журфаке не пропускала ни одного общественно-политического сборища, начиная с комсомольских собраний и заканчивая стройотрядами, которые каждое лето сновали по СССР, оставляя на память о себе дрянные, покосившиеся коровники да всплеск кривой абортов в провинциальных больничках. Правда, и на казахском журфаке Алину Васильевну все так же, как прежде, никто не любил, зато все побаивались и уважали, как уважают на дороге зловонный говоновоз, который, если не помнет крыло, так, не ровен час, обольет гнусной жижей или просто обвоняет.